Умственное освобождение равнялось для Бжозовского, гимназиста в Немирове, протесту против родимого окружения, то есть против Польши сентиментальных нравов, католической церквушки, культа национального мученичества, ритуального обжорства по праздникам и программного антиинтеллектуализма. Быть человеком – или быть поляком, в котором человек – самой своей принадлежностью к национальной группе и повиновением ее заповедям – уменьшен? Этот вопрос Бжозовский, видимо, пережил остро, если в двух его романах герой обретает внутреннюю свободу, лишь поправ национальный запрет. В «Пламени» Михал Канёвский рвет со своей помещичьей семьей и приносит позор ей на голову, становясь русским революционером и нигилистом: он вступает в группу Нечаева, а затем, уже народовольцем, принимает участие в подготовке покушения на жизнь Александра II. В Сибири он встречает польских ссыльных – участников восстания 1863 года, – и те не могут простить ему, что он в своей революционной деятельности идет вместе с русскими: для них Россия – это дикая страна, разъеденная взяточничеством и сифилисом, колосс на глиняных ногах. В романе «Один среди людей» шестнадцатилетний Роман Олуцкий дополняет свое освобождение от нравов и верований своей среды, нарушая морально-политическое табу, почти равное тому, которое в штате Миссисипи защищает белую женщину от половых отношений с негром: он облегчает барышне из хорошей польской семьи побег с русским офицером. Ни один писатель в Польше, притом по сей день, не осмелился обратиться к этой стыдливой сфере, сформированной коллективным подсознанием, к содержанию правила, согласно которому вхождение в «русский мир», согласие на этот мир тождественно нравственному падению, вечной утрате души.[33]
В политике – да, при жизни Бжозовского левых раздирал спор между социалистами и социал-демократами, позднее ставший спором между социалистами и коммунистами: независимость и социализм или революция, которая разрешит национальные конфликты как бы автоматически. Однако в литературе не нашлось аналога этому спору на другом, более глубоком уровне, то есть не было изучено, откуда на самом деле бралась нечистая совесть, которую легко заметить у всех отщепенцев, готовых во имя принципов признать «русский мир» своим. Только Бжозовский показывал польско-русский узел трагически, то есть наделяя аргументы и позиции равным весом и равной эмоциональной напряженностью.
Значение Бжозовского в польской литературе нельзя оценить надлежащим образом, если фон, на котором мы его рассматриваем, слишком узок – например, замкнут в границах недолгой стадии «Молодой Польши». Подвергая ревизии весь XIX век, извлекая прежде всего проблемы первой его половины, нерешенные и отложенные или заслоненные, Бжозовский стал как бы реваншем, поспешным, иногда неловким, за всё то, что ни уст, ни перьев до тех пор не знало. В то же время его посмертная судьба позволяет вникнуть в исторические обстоятельства, которые и по сей день не вполне стали прошлым.
1962
Бесы
Всё в будущем столетии.[34]
Остановил меня на кампусе студент и сказал, что год назад слушал мой курс о Достоевском и что чтение «Бесов» переменило его жизнь, «потому что это так, словно Достоевский описал сегодняшнюю Америку». В результате этого студент бросил занятия биологией и начал изучать общественные науки. Несколько дней спустя я снова увидел его на кампусе: он раздавал листовки американской компартии.
Каким образом «Бесы», роман, где Достоевский отчаянно пытается предостеречь Россию от революции, может убедить кого-то в благодеяниях революции? Дрожь за судьбу России, от которой, по мнению писателя, зависели судьбы мира, была настоящим, самым сильным стимулом его писательства. Западная Европа, по его мнению, была осуждена на коммунизм, логически вытекающий из атеистических посылок, а они в свою очередь вытекали из посылок науки, какой она возникла в орбите западного христианства. Этими идеями заразилась русская интеллигенция, и не от нее ждал Достоевский спасения России, но от крестьянских масс, верных православию. А что бы он сказал сегодня, если бы ему дано было своими глазами видеть и исполнение его наигорших опасений, и исполнение, можно сказать, навыворот, в результате чего его мессианская вера уже лишь удивляет мощью иллюзий?