С моим отцом он говорил о политике, с воодушевлением заступаясь за турок. Отец страстно защищал русских. Он принадлежал к тем людям, которые все еще были благодарны России за услуги, оказанные ею Австрии во время венгерского восстания 1849 года. Ибо отец мой не был расположен в пользу Венгрии. Ведь во время мадьяризации он жил в венгерском пограничном местечке Нойдорфль и над его головой постоянно висел дамоклов меч увольнения с должности начальника нойдорфльской станции из-за незнания венгерского языка. В исконно немецкой области в этом не было необходимости, но венгерское правительство работало над тем, чтобы на венгерских железнодорожных линиях, даже и на частных, все места занимали служащие, знающие венгерский язык. Мой отец хотел удержаться в Нойдорфле до тех пор, пока я не окончу школу в Винер-Нойштадте. Из-за всего этого он не питал к Венгрии особой симпатии. А поскольку он не любил Венгрии, то к русским относился попросту как к тем, кто в 1849 году показал Венгрии, "кто здесь хозяин". Этот образ мыслей защищался моим отцом чрезвычайно страстно, но в то же время и чрезвычайно добродушно в ответ на "туркофильство" его заместителя. Волны спора вздымались иногда довольно высоко. Меня интересовало столкновение этих личностей, но отнюдь не их политические взгляды. Для меня тогда гораздо важнее было найти ответ на вопрос: насколько доказуемо то, что в человеческом мышлении действует реальный дух?
Глава третья
Правление компании Южной железной дороги обещало моему отцу определить его на небольшую станцию вблизи Вены, если по окончании реального училища я поступлю в высшую техническую школу. Благодаря этому у меня появлялась возможность ездить каждый день в Вену и обратно. Так наша семья переселилась в Инцерсдорф — селение, расположенное у Венской горы. Станция находилась далеко от селения — в уединенной, непривлекательной местности.
Моей первой поездкой в Вену после переезда в Инцерсдорф я воспользовался для того, чтобы приобрести побольше философских книг. Особую любовь вызывал во мне тогда первый набросок "Наукоучения" Фихте. Чтение же Канта привело к тому, что я мог составить себе представление, пусть и незрелое, о том шаге, на который Фихте стремился продвинуться дальше Канта. Но все это интересовало меня не столь сильно. В то время мне было важно выразить живую деятельность человеческой души в форме строгого мыслительного построения. Моя тяга к естественнонаучным понятиям привела меня в конце концов к тому, что в деятельности человеческого "Я" увидел я единственно возможную исходную точку для истинного познания. Поскольку "Я" проявляет деятельность и само созерцает эту деятельность, следовательно, в сознании непосредственно присутствует духовное. Так говорил я себе, считая, что созерцаемое таким образом надо только выразить в ясно обозреваемых понятиях. Чтобы найти путь к этому, я придерживался "Наукоучения" Фихте. Однако у меня был и свой взгляд на эти вещи, и я прорабатывал "Наукоучение" страницу за страницей, заново переписывая его. Получился длинный манускрипт. Раньше я мучился, подыскивая для явлений природы понятия, исходя из которых можно было бы найти понятие для "Я". Теперь же я стремился к обратному: исходя из "Я" проникнуть в природу, в ее становление. Дух и природа в то время представали перед моей душой в их полной противоположности. Для меня существовал мир духовных существ. То, что "Я", само являющееся духом, живет в мире духов, было для меня непосредственным созерцанием. Однако природа не хотела вступать в переживаемый духовный мир.
После "Наукоучения" особый интерес вызвали у меня трактаты Фихте "О назначении ученого" и "О сущности ученого". В этих сочинениях я находил некоторого рода идеал, к которому стремился и я сам. Наряду с этим я читал "Речи к немецкой нации". Но они заинтересовали меня тогда гораздо меньше, чем другие сочинения Фихте.
И все же мне хотелось добиться лучшего понимания Канта, чем удавалось до сих пор. "Критика чистого разума" не способствовала этому. Тогда я принялся за "Пролегомены ко всякой будущей метафизике". Должно быть, именно эта книга помогла мне понять, что необходимо основательно усвоить все те вопросы, которые Кант пробудил в других мыслителях. С этого времени я все более сознательно работал над тем, чтобы отлить в форму мыслей непосредственное созерцание духовного мира, которым я обладал. И по мере углубления в эту внутреннюю работу я пытался разобраться в тех направлениях, которые выбрали мыслители кантовой и следующих за ней эпох. Я изучал сухой, трезвый "трансцендентальный синтетизм" Трауготта Круга столь же усердно, сколь усердно вживался в трагизм познания, к которому пришел Фихте, когда писал свое "Назначение человека". "История философии" гербартианца Тило расширила мое воззрение на развитие философского мышления начиная с эпохи Канта. Я усердно штудировал Шеллинга и Гегеля. Противоположность мышления у Фихте и Гербарта со всей очевидностью представала перед моей душой.