«После сорокапятикилометрового марша в район станции Котлубань и Самохваловка с ходу вместе с частями 24-й армии атаковали врага, прорвавшегося к Волге севернее Сталинграда… Была поставлена задача соединиться с войсками, защищавшими город. Но подразделения армии еще не успели завершить сосредоточение, поэтому наши танки не имели достаточной артиллерийской поддержки. А воевать надо… По-гвардейски сражались танкисты майора Еремина. Михаилу Васильевичу было двадцать восемь лет… Его любили все — от рядовых до генерала Ротмистрова — за прямоту, искренность, сердечность. Он был одним из тех, кто воевал умением. В бою его батальон всегда чувствовал себя уверенно, каждой операции предшествовала тщательная подготовка. Он никогда не водил свои танки вслепую. Это был талантливый командир, которого ждало большое будущее.
В этот раз Еремину пришлось отступить от своего правила и вести батальон в атаку немедленно, без соответствующей подготовки и даже без поддержки артиллерии…»
Немцы перли широкой полосой по степи, изрезанной оврагами, где их оборона, прикрывавшая наступление колонн, напоминала железную западню. Зарытые в землю танки, пушки, дзоты, скрытые в балках. Тронься с места — земля горит, небо в дыму, застилающем солнце. И ни минуты на разведку боем, чтобы засечь, как бывало, огневые точки, разобраться в механизме обороны, чтобы действовать наверняка…
Об этом-то и просил Еремин комкора, дважды посылая младшего лейтенанта Вадима Водяного с записками в штаб. И всякий раз получал отказ: видно, и впрямь приперла нужда, не давал минуты осмотреться. На первую записку, как рассказывает Водяной, где ползком под пулями, где машиной добиравшийся до штаба, комкор ответил коротко:
— Передайте Еремину — вперед, решительно!
Он вернулся с приказом, и командирский гнев обрушился на него.
— Что ты мне принес — шиш в кармане, гробить зазря технику и людей? Что? Докладывал? Значит, плохо доложил. Давай обратно.
И вручил ему новую записку: «Прошу отложить атаку до ночи». Ночью он мог бы сориентироваться, проведя рекогносцировку, засечь огневые врага. Но и на повторную просьбу Водяному ответили приказом: «Решительно вперед!»
Когда он вернулся на исходные позиции, батальона уже не было на месте, ушел в бой. Первым ринулся командирский танк. «Делай, как я!» Он бил по заметавшимся у дороги танкам в упор, крошил, давил дзоты, определяя ориентиры машинам, а когда все смешалось в дыму и огне, приказал ориентироваться самостоятельно каждому взводу. Немцы лупили со всех сторон. Но танк шел вперед, в западню, на верную гибель, с одной мыслью, бившейся в сердцах экипажа: нанести удар посильней, пробить брешь побольше. И никто не отстал, разве только те, что уже горели дымным пламенем позади.
Но достал враг отчаянную командирскую машину — будто с ходу наткнулась на гранитную стену. Ударом болванки пробило броню. Осколок врезался Завгороднему в голову, комбату — в грудь. Но Силин все же сумел вывести подбитую машину из боя. К ним подбежали майор Гуменюк и капитан Ляшенко, вскоре прибыл и комбриг. Гуменюк, отвинчивая с груди Еремина орден Ленина, кусал до крови губы, черное от копоти лицо его пробороздила слеза.
Вовченко подали планшетку Еремина. В ней на карте были обозначены огневые точки врага, те, что успел засечь в этом пекле. Вот почему он лез напролом, это была разведка боем — ценой жизни…
— Разрешите, товарищ комбриг…
Перед ним, сжав зубы, стоял капитан Ляшенко, заменявший комбата в штабе.
— Давай, капитан.
Теперь он сменил комбата в танке и пошел в бой.
Вечером у села Иловля хоронили их обоих: Еремина и Ляшенко, сгоревшего в танке в том же бою, и с ними еще сорок погибших танкистов. Молча простившись с командиром, дали залп из автоматов. Армия вскоре прорвала оборону немцев, направляя удар в сторону Городища. А письмо комбата, написанное перед боем, долго еще блуждало по полевым перевалкам, пока не достигло Москвы.