Сейчас все это выглядит забавно — где ницшеанство, а где сержантские лычки? Но тогда именно достижение этой изначальной цели символизировало для меня успех эксперимента — обитатель книжного мира, следуя заветам Джека Лондона (см., например, «Морского волка»), попав в суровый, реальный мужской мир, не пропал в нем, а стал наравне с реальностью.
Летом 1956 года я уже этими категориями не мыслил. Я просто жил этой жизнью. А что до травмы, которую я получил с легкой руки полковника Коротченко, то она причудливо отразилась в одном из двух писем, сохранившихся от этого периода.
Что же касается моих будущих детишек, то навряд ли у меня будут оные, так что изведать тревоги отцовского сердца ввиду отсутствия писем от вышеозначенных детишек мне не суждено. <...> Читаю. Проник в полковую библиотеку. Прочел Гаршина. Можно сказать, впервые прочел толстовское „Воскресение
Читаю это письмо и поражаюсь — что за чушь я писал! Разумеется, никаких 70% уголовников в полку не было. Но и 20% вполне хватало, чтобы придать нашей части своеобразный колорит и держать офицеров в некотором напряжении. Хотя, надо сказать, в нашем полку — в отличие, например, от отдельных автобатов, обслуживающих авиацию, — криминальные происшествия были крайне редкими. Даже и самоволок в сколько-нибудь значительном числе не наблюдалось. Главным самовольщиком был армянин Макарьянц, умевший заводить любовные интриги даже на 77-м разъезде, притом что мы, как помним, стояли от него в семи километрах. Он ухитрялся за ночь сбегать к своей даме — представляю этих дам! — и вернуться обратно в расположение части к подъему.
Окружающая полк криминальная атмосфера в дальнейшем сыграла роль и в моей служебной практике.
Отчего меня так занесло в этом письме? Откуда такое раздражение и фантазии? Думаю, что это отголосок моей досады по поводу афронта, полученного от комполка. И, вполне возможно, сыграли свою роль напряженные на первом этапе отношения с подчиненными, вчерашними товарищами.