Уже два с лишним года она там. И в снег и в дождь. Она не понимает, вероятно, откуда я выползаю с букетами в два, три, четыре часа ночи? В Париже нигде, видно, нельзя жить, чтобы рядом — на лестнице, во дворе, под окном — что-нибудь не строили бы, не ремонтировали. И еще — всегда и всюду слышны колокола церковные.
Писатель мне надоел своим рвением к победе. Такое впечатление, что творчество даже не существует для него больше, есть только цель. Он боится потерять час времени, проведя его со мной. Потому что за этот час можно написать две страницы. Сволочь! Я хочу ебаться, проклятый писатель!»
— …two o’clock. The news read by…[37] Парижское время было на час вперед. Кот певицы разодрал несколько пар колготок. Он, как мальчишка-хулиган в отсутствие родителей, устраивал в квартире погромы. Ночью. Днем он спал. С лестницы был слышен шум сверла. Певица пошла в ванную смывать make up[38], не смытый ночью.
«Какой-то хуй уже написал пьесу про Чернобыль. И по Би-би-си сейчас будет спектакль. «On May Day» — тоже про Чернобыль. И бывшая советская диссидентка-феминистка тоже написала что-то про Чернобыль. Почему никто не написал про катастрофу на атомной станции в Англии, происшедшую тридцать лет назад? О которой сообщили только сейчас. Потому что, по английским законам, такой секрет можно только через тридцать сообщить. Почему никто не шлет им обвинений, проклятий?! Все заняты проклятиями и обвинениями в адрес СССР».
Напялив шляпу и черные очки, певица побежала за сигаретами и пивом. Оставив на двери квартиры записку «Will be right back»[39]. Телефон был отключен за неуплату.
Уже на лестнице она услышала какие-то фанфары с улицы, выкрики в рупор, звон колокольчиков и бубна. Пробонжурив свою проститутку, всегда скромно улыбающуюся, певица увидела на углу Сен-Дени и своей улицы живую ламу. Желто-грязную. На ней стояла клетка с попугаем. Какой-то мужик вел на поводке козу с бубенчиками, на плече у него сидела обезьянка и била в бубен.
Певица вышла на Сен-Дени — толпа теснилась по тротуарам. Проститутки хлопали в ладоши, визжали и хохотали. Некоторые — как на перерыве — сидели на краю тротуара и лизали мороженое. Кто-то бросал из окон монетки. Шарманку катила здоровая бабища в юбках и безрукавке, как у писателя. Такую дубленку без рукавов писатель называл Селиновкой. «Холодать стало, пора Селиновку надевать», — говорил писатель. Певица думала, что писатель, видимо, очень хорошо к себе относится. Ценит себя. Все сравнения себя у него с великими. О стрижке своей в годы поэзии, в Москве, он говорил — как у графа Алексея Толстого. Певица называла такую стрижку. «под горшок». Плащ свой серый, из Америки привезенный — певица ненавидела этот плащ! — он называл Хамфри Богартским. Ничего от гангстера или детектива Богарта, на взгляд певицы, в плаще не было. Он был мерзко-кримпленовым, дурацко-коротким, и писатель затягивал его в талии, подчеркивая таким образом свой невысокий рост. Певица как-то подумала, разглядывая близорукого писателя, — без очков, в постели, — что нос его похож на утиный, и тут же, взглянув на портрет-постер Марлен Дитрих, висевший на стене, решила, что и у нее тоже утиный. Писатель использовал это сравнение. С Марлен Дитрих! Не с уткой!!! Писатель любил черные костюмы и это было — как Мисима! И гимнастикой он занимался, потому что надо всегда быть в форме, для достойной встречи со смертью. Этика и поведение самурая — «Хагакуре» Ямамоты, в интерпретации Мисимы. Для певицы же сравнения он подбирал, очень неприятные ей — со своей недоверчивой мамой, с соседкой Клавой, с курящим, как паровоз, соседом-милиционером, с матерью первой жены — курящей перед зеркалом, с драной кошкой, с камикадзе, с явлением природы, с кривенькой мордой и все в таком духе. «Явление природы» и «драная кошка» были хорошими находками — справедливо замечала Машка.