Писатель терпеть не мог неизвестности. Он выдул полбутылки вина, поставленной Машкой для атмосферы дуэли. Он что-то говорил по-английски Марселю. «Он не понимает…» — сказала Машка тихо. Она подумала, что, видимо, это и есть сцена того финала, к которому она вела. Когда решается — с кем она! Но в то же время она видела, что писатель как-то нерешителен сам. Почему он не выгнал француза? «Dehors!»[171] не кричит ему. А француз не ерзает на стуле, выжидает. Видимо, они сами не решили — кто из них сильнее. «Видимо, я не совсем еще его довела», — мелькнуло у Машки в голове. До чего она должна была его довести? Она думала, что не она, а кто-то из них должен принять решение, положить конец, сказать: занавес! И она подумала, что этот француз, попавший в историю случайно как бы, она его заманила, чтобы воспользоваться им, чтобы его использовать, — он стал как красная тряпка для быка-писателя, он уже был мулетой перед быком-писателем, и Машка не могла засмеяться: «Ну все, Марселик! Твоя роль закончена. Ты мне больше не нужен. Я вижу, что писатель любит меня!» Нет-нет, она не могла так сказать, потому что уже сама любила этого француза немного. Она попалась! Лампа Аладдина. Они, как багдадские воры, крали ее, то один, то другой, но волшебно она оказывалась ничьей, и они опять крали. И Машка подумала: «Украдите же меня кто-нибудь насовсем!»
— Сейчас, если ты не решишь, если ты не скажешь, я уйду и никогда больше ты меня не увидишь.
Как если бы бомбардировщик летел в свободном падении, уже все быстрее и быстрее, все ближе и ближе земля, но вот его выруливают, возвращая под контроль.
— Зачем ты так говоришь…
Писатель выпил залпом вино, встал и, не глядя на певицу, вышел. Опять самолет летел в свободном падении, но до земли было еще далеко.
«Впервые за долгое время одна. Перелистала свой дневник трех последних месяцев.
Кошмар. Охи, ахи и ничего больше. Так и пишу — лень записывать! Я совершенно отупела в своих страстях. Живет и работает во мне только нижняя часть. Мужчины подлы. Когда им против шерсти, они прибегают к самому примитивному и противному — постарела, морщины, двойной подбородок. То есть неизменное отношение к женщине как к лошади.
Женщина так не воспринимает мужчину даже в моменты отвращения — она может сказать, что у него несносно занудный характер стал, а не то что кожа на шее дряблая. Большие уши Каренина, замеченные Анной, это фантазия Толстого. Впрочем, после разлуки все замечаешь ярче.
Приходил Фи-Фи. Писатель открыл ему дверь, и Фи-Фи стоял на пороге руки в стороны, растерянно — весь в снежинках! Как по-рождественски. Как странно-снег… В первый мой январь в Париже шел снег, и я ходила в черных лаковых туфельках. Потому что уже в четырнадцать лет я видела во французских фильмах, как в Париже зимой ходят в туфельках, и мы с моей подружкой мечтали так же вот ходить… В России зимой ходят в сапогах на меху, надевая бабушкины носки к тому же Какие там туфельки… Когда смотришь какие-то кадры из Зимней Москвы, все кажутся такими громоздкими, неграциозными, медведями. На них надето черт знает сколько!
Рождество всегда меня смущало, я не знаю, что делать на Рождество. Ни в Штатах, ни здесь. В детстве у меня, как и во многих почти советских семьях, был Новый год. Хотя были Крестные ходы. Что же они врут здесь!? Сама я в последний год мой в России ходила в Москве с Наташкой Глебас на Крестный ход. Народищу было!
В основном глазеющих. И религиозные нас не любили. Здесь Рождество у всех с детства. Даже самые дикие, как Марсель, идут к родственникам посидеть.
Папа Римский что-то сказал по-украински на это Рождество. В Союзе идет усиленное возрождение религии. Люди пошло и вульгарно бросились в религию. У них ничего не осталось. Все разрушили — мораль, идеалы, мифы! Денег идти в кабак у них нет. И Запад пошло и вульгарно снимает все их религиозные обряды. Это же сокровенное дело, а они лезут своими камерами в лицо старушки, а лучше, конечно, более продаваемый имидж, девушки молящейся, заснять, как умирает в ее глазах коммунизм и рождается Иисус Христос (первый коммунист, как говорил Алешка Дмитриевич!). Для старушки коммунизма никогда не было, как и для девушки моего возраста. Были лозунги! Как и здесь — братство, равенство. Разве это есть в жизни? Для моей бабушки компартия была как клуб своих, «наших» — как в фильмах про немцев говорили: немцы, фашисты, и «наши». Моя бабушка никогда ни Маркса, ни Ленина не читала, как и тысячи других бабушек-коммунисток. Это было что-то для них скрепляющее в свой кружок, где свои. Люди не могут жить одни, им нужна организация. Что-то, к чему они принадлежат. Раньше это были большие семьи, где жили сразу три поколения. Но теперь такого нет. Поэтому есть клубы знакомств, the dansant[172] для пожилых.