В каждой больнице помимо главных парадных есть и «пожарные» — или «черные» — лестницы. Но первая из черных лестниц, с которой я познакомился, была лестница общежития мединститута: тоже в известном смысле имевшая отношение к хирургии. Черная лестница, или «чернуха», была своего рода жизненным центром огромной общаги. А если быть точным, то черных лестниц у нас было целых четыре; но они, как капли воды, походили одна на другую. Ни одна не блистала чистотой; банки с окурками стояли на каждой площадке и подоконнике; оконные стекла часто бывали разбиты, и поэтому воздух «чернух» был одновременно и свежим, и затхлым, пропитанным застарелой табачною вонью — и сыростью свежих смоленских ночей. И эта же самая смесь юной свежести нашей студенческой жизни с застойной ветхостью последнего десятилетия империи под названием СССР — она определяла и весь характер тогдашнего существования. Столь же огромной, как различия между официально-формальной и неформальной жизнью советской эпохи, была разница между нашей дневной комсомольско-студенческой жизнью и ночной жизнью четырех черных лестниц общаги. В дневной были лекции и семинары, портреты вождей на стенах аудиторий, рейды дружинников и заседания комсомольских комитетов — и ноябрьские и майские демонстрации с громом оркестров и плеском алых полотнищ над головами колонн. Это все были потуги империи укрепить и прославить себя самое — потуги, год от года все более жалкие и неискренние.
А вот в другой, ночной, жизни — там было все совершенно иное. Официальная идеология не ставилась там ни в грош, и над ней откровенно смеялись; а имело значение как раз то, что эта самая идеология безуспешно старалась вытравить и обуздать. «Чернуха» была местом насмешек над преподавателями и анекдотов о руководстве страны; там курили и пили, тискали девушек и даже — о ужас! — порой предавались любви. Шекспир сказал бы, что те, кто стояли парами и небольшими компаниями на площадках ночной черной лестницы, были подданными царицы Маб — коварной колдуньи, которой претит ясность дня и мила глубина и бесформенность ночи. На «чернухе» нередко бряцали гитары — а песни, что пелись там, никак не могли бы звучать на концертных подмостках, — и порою ходила по кругу бутылка с дешевым портвейном. Словом, «чернуха» была теневой стороной нашей жизни; но именно в эту манящую тень нас неудержимо тянуло.
По сути, на «чернухе» и шла настоящая жизнь: там ссорились и мирились, порой даже дрались, там до слез хохотали, и там юноши узнавали секреты женской пленительной анатомии уже не по картинкам в учебниках, а, как говорится, «вживую». Думаю, что для многих студентов — вчерашних школьных отличников и маменькиных сынков — «чернуха» была сакральным местом инициации. Именно там бывал выпит первый стакан вермута или портвейна, там губы впервые по-настоящему распухали от поцелуев, и оттуда в обнимку с хмельною подругой впервые спускались мужчины — которые стали мужчинами на «чернухе».
И вот интересно, что черные лестницы той больницы, где я потом начал работать, чем-то напоминали черные лестницы нашей общаги, навеки ушедшей в былое. Нет, конечно, на больничных лестницах не выпивали и не занимались любовью — для этих почтенных занятий находили другие места, — но дух неформальной свободы там все же царил. Перекуры с разговорами на черных лестницах были антиподом официальных больничных собраний — и то, что говорилось во время этих перекуров, вряд ли могло прозвучать с трибуны конференц-зала. События, люди, проблемы больницы обсуждались на лестнице более искренне, честно и прямо: здесь звучало именно то, что римляне называли
Но если в студенчестве, подпирая плечами стены «чернухи», о хирургии мы говорили нечасто — нам хватало других тем, более свойственных юности, — то на ступенях больничной лестницы как раз о хирургии чаще всего и шел разговор. Ведь сюда выходили покурить после операции — представляю, кстати, каково было завзятым курильщикам дожидаться этой минуты, — или здесь спешили накуриться впрок, пока анестезиологи еще только вводят больного в наркоз. Сейчас-то курильщиков мало, а раньше курил чуть не каждый второй — и операция для многих и начиналась с перекура на черной лестнице: когда хирург, как боец перед атакой, делал последние, задумчиво-сосредоточенные, затяжки.
И самая верная из оценок могла прозвучать как раз на прокуренных этих ступенях. Если кого-то хвалили с официальных трибун — веры этому было немного; но если о ком-то на «чернухе», во время рабочего перекура, говорили как о хорошем докторе и человеке, — скорее всего, он того стоил. Так что я признаю только две настоящие оценки хирурга: ту, что звучит из уст операционной сестры, поработавшей с ним, — и ту, что можно услышать во время перекуров на черной лестнице. А уж если на этой лестнице курит как раз операционная медсестра и она о каком-то хирурге сказала тепло и по-доброму, — значит, тот человек не зря жил на свете.
Шов