На этот раз мы снова разговорились о поведении Митрофана в дни боев в Сталинграде, вспомнили, что он попал, как он выразился, в «каменный мешок» за трусость.
— Он сбежал, чтобы не быть разоблаченным перед теми, кого он обманывал, — заключил секретарь райкома партии.
И уже в вагоне, когда поезд тронулся, Николай Федорович, как бы спохватившись, снова напомнил мне о Василии Васильевиче Графчикове, адрес которого я так и не успел записать.
Вскрываю один конверт: письмо Марии Максимовны Вельямидовой. Она пишет:
«Прошу простить за запоздалое письмо, но просто рука не поднималась писать об этом сразу же после похорон незабвенного комсорга полка Леонида Ладыженко. И сейчас вот пишу, а перед глазами у меня — Леонид Терентьевич. И не верится, не верится, что нет его. И самое обидное, что после лечения в Москве он поправился, так хорошо себя чувствовал, так хорошо выглядел, так поверил в свое полное выздоровление. И вот в таком настроении решился на операцию. Жена, Зинаида Александровна, очень, очень отговаривала его, просто просила не ходить, но он твердо решил. Я была у них накануне, и он мне сказал: «Все, Мария Максимовна, решил оперироваться». И показал мне обновку — купил себе зимнее пальто. Все шутили и смеялись, что нужно теперь шапку сменить: не подходит к воротнику!
На другой день позвонила мне Зинаида Александровна. Голос грустный. Собрала, говорит, Леонида. Должен уйти сегодня в клинику, обещали место. В этот день его действительно положили. Клиника оперативной хирургии, возглавляемая известным профессором Ратнером. Оперировал его тоже очень известный и очень уважаемый хирург-практик Голованов.
Операция оказалась очень тяжелой, длилась более четырех часов. Опухоль, по словам хирурга, оказалась-таки раковой. Саркома. Такое заключение дал и патологоанатом.
Первые два дня после операции состояние, естественно, было тяжелым, но не угрожающим. Ждали улучшения. Я поехала в клинику — это был уже третий день после операции — и надеялась, что услышу что-то благоприятное, но уже в коридоре клиники я поняла, что дело плохо. Зинаида Александровна бросилась ко мне: «Леонид умирает, все бесполезно». Но мне не верилось даже в эту минуту. Так не хотелось верить. Я стояла ошеломленная, буквально. раздавленная этими страшными словами... Умирает!..
Собрав все душевные силы, я вошла в палату, и это был уже последний раз, когда я видела Леонида Терентьевича.
Лежал он очень спокойно, но состояние было тяжелейшее. Он действительно умирал. Развивалась легочно-сердечная недостаточность. Был подключен аппарат искусственного дыхания, в вены обеих рук введены капельницы, поддерживающие сердечно-сосудистую систему. Лекарства вливались даже в подключичную вену. И все это, видимо, лишь поддерживало угасающую жизнь. На постели лежало почти безжизненное тело этого большого, мужественного воина, такого прекрасного, обаятельного человека. Меня он узнал, но смог произнести лишь одно слово: «Не плакать». Грудь его заколыхалась, он тяжело задышал. «Не плакать», — еще раз сказал, а сам, бедный, чувствовалось, задыхается от рыданий. Я поняла сердцем, что в моем лице он в эту минуту прощался со всеми нами...»
Читаю письмо и как бы вновь вижу перед собой Леонида Ладыженко, слышу его голос: «Не горюй, замполит, не горюй, я ранен, но не убит». Так он говорил в последний день штурма Берлина. Храбрый из храбрых — комсорг 220-го гвардейского полка.
Впервые я встретился с ним в июле сорок третьего года, в разгар боев на Северском Донце, в районе памятника Артему. Бои шли тяжелые: противник пустил против нас «тигры» — так назывались новые немецкие танки T-VI. Мы на своем участке впервые увидели эти машины. Теперь можно признаться: порой в те дни нам казалось — «тигры» не остановишь. Полк нес большие потери.
Начали подходить резервы. Тогда я впервые познакомился с будущим комсоргом полка.
Первую маршевую роту мы встретили у памятника Артему. Впереди шагал высокого роста боец в пилотке набекрень, в хромовых сапогах. На груди у него был автомат, в руке — ветка краснотала, которой он похлопывал на ходу по голенищу. Слева угрожающе застучал крупнокалиберный пулемет. Засвистели мины. Рота залегла, а этот с веткой продолжал стоять.
— Пулю схлопотать хочешь? — крикнул я зло. — Кто такой?
— Агитатор из резерва Военного совета армии, — ответил он.
Да, был такой в армии резерв агитаторов из опытных и обстрелянных бойцов. Их бросали в бой только по личному распоряжению командарма Чуйкова. Это были, как на подбор, сильные, ловкие и смелые воины.
— Тем более не имеешь права впустую геройствовать.
— Не геройствую, а просто головы не теряю и правильно оцениваю обстановку. Мины — они вон аж где шлепаются.
На рассвете, коротко рассказав агитатору о задачах полка в создавшейся обстановке, я послал его в роту бронебойщиков. Уходя, он будто нечаянно оставил небольшую брошюру «Памятка агитатора» с вложенной в нее запиской, из которой я узнал, что Леонид Ладыженко, 1923 года рождения, был родом из Красноярского края, мой земляк. До войны работал учителем начальной школы.