— Дорогая моя! Поглядела бы ты на Марроу! Разгуливает по квартире голый, в одних обвисших трусах, — такие носят старики, — ну, и, конечно, с сигаретой. Он курит даже
Суровой критике Марроу подвергался не только за свои смешные трусы на резинке. Дитрих постоянно жаловалась на его скупердяйство. Однажды он преподнес ей серьги; через час она уже стояла у нас в прихожей, держа перед собой маленькую ювелирную коробочку.
— Ты только взгляни на это! Неслыханное дело! Крохотные штучки-дрючки, жемчужинки-дерьмужинки, все нанизано на тоненькую струнку, как в дешевой лавке! Я ему сказала: «Ты, должно быть, пошутил! Мне нужен красивый письменный стол для квартиры; зачем же ты приносишь висячие сережки?»
В тот день, когда он купил ей превосходный старинный секретер, который она сама выбрала, они обедали у нас с Биллом. Она была особенно мила, нежна, добра, но не забывала бдительным оком поглядывать на часы, чтобы ни в коем случае не опоздать домой к звонку Юла.
Дитрих считала мой дом «надежной явкой», а, следовательно, местом, куда можно приводить тайных любовников. В конце-то концов, она сама его купила, этот дом, стало быть, он принадлежал ей. В те часы, когда Юл играл на сцене, а Марроу был свободен от своих многочисленных программ и проектов, они охотно и часто приходили сюда днем и по вечерам. Спрятаться от бессменного простодушного Рыцаря или хотя бы держать его на удалении в ту пору почти не удавалось, трудно было и притворяться, будто я не знаю, куда подевалась моя мать, когда звонил Арлен или набирали мой телефонный номер остальные, но лгать жертвам Дитрих, чтобы избавить их от дополнительных обид и переживаний, мало-помалу стало моей второй натурой; я даже прекратила искать этому оправдание.
На любовную связь с Фрэнком Синатрой моя мать согласилась просто как на безвредное лекарство от приступов острой тоски по Юлу, а позже не рвала ее из какого-то странного суеверия. Она считала его романтичным, добрым, ласковым. Она объясняла мне, что самое привлекательное в друге «Фрэнки» — его бесконечная нежность.
— Это единственный, по-настоящему нежный мужчина из всех, кого я знала. Он дает тебе поспать, он чувствует к тебе великую благодарность и выражает ее так мило, так непринужденно!
В более поздние годы Дитрих ценила в Синатре уже менее благородные качества. Стоило ей увидеть очередной газетный заголовок, с осуждением объявляющий, что Синатра вдребезги разбил кинокамеру какого-то несчастного репортера или, того хуже, изуродовал ему лицо, она хлопала в ладоши и веселилась:
— О! Как я его люблю! Как люблю! Он их всех ненавидит — точно так же, как я! Он хочет их всех поубивать! Потрясающий мужчина! Знаешь, я провела с ним только одну ночь и…
Далее, как правило, следовало дословное изложение одной из ее давних и хорошо знакомых мне фантазий на тему «только одной ночи», которую ей довелось провести в объятиях Синатры. В том, что ночь была единственная, она себя давно уговорила. Бог знает, в который раз Дитрих повествовала о том, как, чтобы остаться незамеченной, покинула дом своего возлюбленного с первыми лучами утренней зари, как потом блуждала среди зарослей жимолости в одних подследниках, ища свободное такси, чтобы умчаться в отель «Беверли-Хиллз» и обрести наконец безопасность. В действительности же их первая с Синатрой возвышенная встреча произошла давным-давно, в начале сороковых; к тому же, в дневниках моей матери, датированных более поздним временем, Фрэнки возникает не так уж и редко.
Осенью пятьдесят пятого года Марлен Дитрих вернулась в Голливуд и снова гостила в доме Уайлдеров, мучась от душевной сумятицы и привычных страданий по Юлу.