Так Бернард узнал о работах Ди Энн, а вскоре уже скачивал ее автопортрет и превращал ее, покончившую с собой в сорок семь лет, но до сих пор усталую, властную, цельную, в свою конфидантку. Что-то скрывалось за декорациями ее фотографий, что-то было в угодивших в ее объектив не угодных обществу душевнобольных, которые спешили, непроницаемые, недостижимые, под грозовым небом куда-то за кадр, что позволяло Бернарду ощущать всем нутром: «Ди Энн здесь».
Только утром исправный служащий французской писчебумажной фабрики Фогола Б. задиктовывал потенциальному американскому работодателю свое имя, поясняя, что «f как во
Мертвые, по мнению Бернарда, вообще отличались завидным, заведомым постоянством, не уклоняясь от образа, который сами при жизни создали (и можно было быть уверенным в том, что Ди Энн останется к нему неизменна); живые же избегали взглядов в упор, которые беспрекословно позволяли изображенья умерших и постоянно переезжали с места на место (парижских приятелей Бернард не завел). Присущая мертвым энергия, очевидно, была свойственна и старикам, иначе как объяснить, что в присутствии Лореданы он млел.
Он обещал ей, впавшей в депрессию и будто в рот горя набравшей, что мать ее навестит и потому по возвращенью в Милан был очень расстроен: мать заявила, что не сдвинется с места. Вместо этого, заведя разговор о еще не дряхлом, но внутренне дряблом отце и прикусывая злые слезы, просила: «давай к нам, мне не справиться с ним», а затем швырнула Бернарду журнал: «ну тогда забирай».
Вверху страницы стояло его имя: «Бернард». Его статья, опубликованная в годы студенчества; скаредная скверная полиграфия, нечто высохшее, плоское, хлипкое, как комариная смерть. А он и забыл, как строчил в юности памфлеты о поднадоевшей, надсаживающейся о правах смуглых народов Европе, как засылал свою неприкаянность в канадское и южноафриканское консульства, взыскуя въезд в иной мир.
Но зачем мать ворошила кочергой потухшее прошлое сына? Зачем, сидя у своей паучихи-подруги, заставляла его надеть только что подаренный Ирмой галстук от «Гуччи» и пыталась сосватать ему ирмину дочь? Он чуть не задохнулся, когда мать, затягивая на нем галстук, спросила: «ну что, забыл уже свою блядь?» Непонятно было, кого она имела в виду: бывшую жену Бернарда Валентину Вторую? Аннелизу? Изетту? или мошенницу из Краснотуринска, Валентину номер один?
Сначала была кроткая, хрупкая Аннелиза, с которой поцеловались два раза, когда ему исполнилось двадцать: она не покидала своего городка, опасалась визитов в столицу, в метро пряталась подмышкой Бернарда, сложив тело в вопросительный знак и ожидая подвоха, и единственным важным событием считала недавнее землетрясение (разбилось стекло). В открытом миланском кафе Бернард навел на нее объектив, а павлин, бродивший по саду, вдруг распустил хвост и получилось, будто над головой Аннелизы, уже успевшей выйти замуж за другого Бернарда, «мороженую рыбу», как она его называла, — сказка, любовь, радужный нимб, неожиданно напомнивший Бернарду те два поцелуя. В тридцать у него появилась Изетта, отвергнутая лидером партии пресноватая девушка, верившая в то, что коммунизм — это кубинский курорт (там он и бросил ее, сразу после фуршета с Фиделем, а Бернард потом подобрал). Как-то она заявила некому господину: «как я завидую, ты жил в СССР», не ведая, что тот был диссидентом, вынужденным бежать из страны. А затем, когда Бернарду стукнуло тридцать семь, появилась первая Валентина.
Он до сих пор помнил, как разглядывал валентинины васильковые фото, надеясь, что дипломантка скрипичного конкурса сойдет, как с котурн, с доски объявлений и привезет с собой изголодавшуюся по зарубежной шоколадности и гладкости дней трехлетнюю дочь, чей отец — прекрасный принципиальный принц, как Валентина писала — был взорван своим беспринципным конкурентом в новогоднюю ночь.
Ожидая приезда будущих дочки с женой, Бернард наполнял ванну надувными мячами, дельфинами, манной небесной, выстраивал медвежат на диване, высылал деньги на сборы — и наконец: Бернард, аэропорт, преддверие блаженства, букет. Так и не дождавшись своего скрипичного счастья, он поехал домой, отстраненно положив руки на руль, туда, где на часах располагаются десять и два (расписание рейса). Дома принялся вызванивать Краснотуринск, стряхивая комочки пепла с шерсти медведей, с толстой морской свинки из плюша, лежа на кушетке с болью в паху, больше не в силах прошептать все те нежности, которые, глядя на ее податливый, потертый портрет, выкрикивал уже несколько раз.