Бернард вчитывался в «Песню месяца» и рыдал. Валечка от него уходила. И уйдет, со своим глупым месяцем, и со своей шапочкой красной, и со своим полным молитв и моли чуланом, и со своим детсадиком, который на деньги Бернарда она основала, и с юриями и михаилами на елках зеленых, о которых Бернард ничего совершенно не знал, кроме дурацких поговорок про колючки и попу, которым его Валя учила, и со своей икебаной, уйдет.
Как-то она его зазвала на выставку, чтобы предъявить своего обучения плоды и цветы… С каким восхищеньем смотрел, как алкал ее алых тюльпанов и лилий… А потом она, этакий ходячий букет (туловище закрывали зелень и ваза), выйдя, направилась было к машине Бернарда, но не притормаживая ее обошла и встала у ядовито-зеленой «божьей коровки» с заляпанной дверцей; у нее и ключ оказался, хотя сама она, ссылаясь на астигматизм, за руль не садилась — но мясо разрезала прекрасно — открой рот, Бернардик, а-ам! Бернардик, а-ам! и колокольчики в ее голосе звенели, звенели… и колокольчики в висках у него зазвенели, когда он увидел цветы как бы сами вплывающие в салон чьей-то машины и красотку в красной кожаной куртке, а на следующий день после Валечкиной
Анатоль же, разведав, что Бернард официально еще не развелся, снова забормотал что-то свое: «роман как жанр устарел; информационную и игровую функции на себя взяло кино, морализаторскую — церковь и американцы, которые прикрывают Фемиде обнаженную грудь, а еще феминизм… а вместе с романом и Европе кранты».
Но ничему, что говорил Анатоль, вышивающий все слова по криминальной канве («я крал, я угрожал, я сидел»), чтобы распродать свой детектив, нельзя было верить. Однако, в Европе Бернард задыхался. Перефразируя слова Анатоля, можно было сказать, что она превратилась для Бернарда в отживший, неактуальный роман, из которого он намеревался сбежать. К его величайшему сожалению, как ни старался он убедить зазывающую его в Милан мать в том, что намерение уехать в Америку возникло у него еще в детстве при чтении комиксов
Комиксы, видимо, повлияли и на выбор спутницы жизни: Бернард был большим любителем эротической серии итальянского художника Гвидо Крепакса «Валентина» (тут будет уместен анонс).
Таким образом, риторика рисованных персонажей была близка и понятна ему самому, однако, когда он попробовал излюбленным комиксом про ковбоя объяснить свои симпатии к США («разве их президент не напоминает такого подкованного в различении добра и зла молодца, который, созвав апокалипсных ангелов, завоевывает новые территории и срывает с предрассудков чадры?»), вышла такая витиеватость, что мать только губы поджала.
Бернард давно пришел к мнению, что любое политическое убеждение (а он был уверен, к примеру, что закостенелая консервативная «старушка Европа» в своем отношении к мировым катаклизмам, в отличие от наступающих по всем фронтам США, стояла на неверном пути), стоило лишь копнуть под него, начинало выказывать глубоководные, проросшие еще в отрочестве интимные корни, те, что лозунгами или при помощи логики объяснить было нельзя.
Усложняло ситуацию то, что мать воспринимала все тоже очень интимно («это мы, а не Европа, не рискуем ничем, это у нас нет ответственности за весь мир, это мы трусливо прячемся в своих уютных улиточных домиках, а ты нас презираешь, так как мы отдалились от всех и вся и хотим отдохнуть»). А когда Бернард сдуру ляпнул, что пилигримы, как ему кажется, оказались в Америке не только из-за религиозных гонений, но и потому, что им наскучила какая-нибудь английская «тетушка Полли», мать тут же съязвила: «ну разумеется, тетушка, как две капли воды похожая на меня!»
Восприимчивая к красочному, хорошо оформленному СМИ несчастью других, она с готовностью ссыпала мелочь марокканским мальчишкам и безоговорочно доверяла палестинским юнцам («практически безоружным!»), идущим с камнями на танк. Бернард уже приучился избегать разговоров о «биологических бомбах» в зеленых повязках, зная, что мать сама как бомба взорвется и обвинит его во всех смертных сионистских грехах.