— Спасибо всем, что пришли, что откликнулись на приглашение моих дочерей. Сам-то я никого не хотел видеть… хотел воскресенье провести спокойно дома, с семьей.
Когда брата или кузена надо было поздравить с днем рождения или батмицвой внучки, А-м бережно, чтоб не запачкать, клал врученную ему дочерьми ненадписанную открытку на стол.
— Я не знаю, что написать.
— Ну напиши, что желаешь здоровья и счастья!
— Да, это идея, — с просветлением в голосе отвечал А-м, но открытка так и оставалась лежать на столе.
Когда к нему обращались во второй раз, он с непониманием в бесцветных глазах говорил:
— Ну что, что написать? Я целый час голову ломаю над этим! Может быть, справитесь сами, а я подпишу?..
И младшая дочь думала: «его ничто не волнует, ему все безразлично, хоть вообще умри тут перед ним», а старшая полагала, что он так переживает за судьбы мира, за все сложности, происходящие в их раскиданной по нескольким странам семье (Израиль, Мексика, США), что не может найти слов, чтобы выразить всю многослойную многомерность переполнявших его мыслей и чувств.
Когда вышла замуж живущая в другом городе младшая дочь, А-м никак не мог собраться ей позвонить, а когда ему попытались напомнить, ответил:
— Ну, а что я скажу? Вы напишите мне на бумажке, что надо сказать, чтоб я не забыл — и я позвоню. Но им же, наверное, нужны дела, а не слова — а что я могу сделать для них, когда между нами тысячи километров?
И младшая, услышав в трубке смесь мычания и молчания, по своему обыкновению таила обиду, в то время как старшая думала про себя: «ну неужели так важны эти звонки? Почему надо, чтобы были слова и тесный телефонный контакт? Почему от него требуют визуального, внешнего, вынужденного выражения чувств — разве недостаточно наития и намеков на то, что они существуют? Неужели недостаточно просто того, что он есть? Я прихожу домой и рада тому, что он на кухне подъедает остатки борща — неужели наше отношенье к нему изменится оттого, что он, наконец, решится что-то сказать?»
Именно эта дочь, после его необъяснимого исчезновения с поверхности жизни, составила список, чем был для нее молчаливый, невыразительный, но постоянно присутствовавший в ее судьбе и квартире отец, и поняла, что несмотря на отсутствие действий, он все-таки смог заполнить несколько нежных ниш, до сих пор поддерживающих ее на сентиментальном плаву.
В соответствии с этим списком, он был для нее заграничной монеткой с дырочкой прямо над цифрой «один», которую он просверлил для нее на заводе, чтобы вдеть туда колечко цепочки;
свинцовой битой для ушек, которую он по ее просьбе отлил; заснеженной крышей, на которой он стоял с лопатой и сбрасывал снег, а она сидела в сугробе внизу в резиновых сапогах, в которые снег затекал подтаявшей сахарной ватой;
маленьким зеленым медведем и собственноручно им вырезанной пенопластовой лестницей, по которой зеленый медведь поднимался, преодолевая все семь ступеней — так отец объяснял ей нотную грамоту;
синим платьем с белыми красивыми кисточками и прикрепленным к нему оранжевым круглым значком с изображением зайца «Ну, погоди!» (ей было пять, они возвратились из театра, а она, не желая ложиться спать, сопротивлялась сниманию платья, и тогда он рванул, и люстра закачалась как бешеная, продираясь сквозь мутную толщу накипающих слез, а пластмассовый заяц-значок, задетый люстрой, расколовшись, упал на паркет).
Он также был для нее давним случаем на рыбалке, и это странное соединение — рыбалка-отец, отец и рыбалка — запомнилось навсегда.
Отец к рыбалке был равнодушен, но, поскольку дочь неоднократно заводила разговор о червях и карасях, он спустился в придорожный лесок. Выбрал деревце, снял шкурку ножом, наблюдая, как выгибается под лезвием обнажающееся древесное тело (кора осталась на рукоятке, чтобы было удобно держать) — а затем прикрепил поплавок, леску, крючок.
На пирс, прямоугольную коробку с бортами, засыпанную серыми, антрацитно поблескивающими на солнце острыми камешками, восьмилетняя Саша пошла вместе с двоюродным братом.
На камешках или прямо болотными сапогами в воде стояли серьезные рыбаки.
Саша нагнулась и, пытаясь закрепить рукоятку удочки между большими камнями, так, как тут делали все, уронила ее в воду и она поплыла. Тринадцатилетний кузен выхватил удочку из воды и предложил: «Давай лучше блинчики будем пускать…»
Отец тем временем расчленял червяков, катал катышки из специально приготовленной булки, следил за застывшим в воде поплавком.
Саша поставила желтый, импортный, все еще пахнущий новой резиной сапог (когда их только купили, она клала их на ночь рядом с собой на подушку, над чем мать и сестра потешались и только отец, видимо, понимал, потому что молчал) на деревянный поребрик, отделявший пирс от воды.
Кузен размахнулся и зашвырнул камешек в воду. Взрослые рыболовы принялись сматывать удочки и один за другим уходить.
Отец взглянул на дочь, но ничего не сказал, продолжая рыбалить: у него несколько раз дернулся поплавок, но, когда он подсекал, крючок возвращался пустым.