– Да я-то прикажу вам хоть каждый день возвращаться… Пользуйтесь, пока я здесь, мне вы никогда не помешаете – коли мне надо будет работать, я так и скажу, не стану церемониться. Приезжайте завтра.
– Завтра нельзя, а послезавтра, если позволите.
– Приезжайте пораньше! – крикнула она мне, когда я был уже в передней и Бабула отворял дверь на лестницу.
Я возвращался домой с довольно смутным впечатлением. Все это было решительно не то, на что я рассчитывал! Однако что же меня не удовлетворило? Реклама «Matin», убогая обстановка Блаватской, полное отсутствие у нее посетителей? Мне, конечно, не могла нравиться эта реклама, напечатанная если не ею самой, то, наверное, стараниями кого-нибудь из ее ближайших друзей и сотрудников и с очевидной целью именно привлечь к ней отсутствующих посетителей, помочь ее известности в Париже. Но, во всяком случае, эта ее неизвестность здесь, ее уединение сами по себе еще ровно ничего не доказывают, а лично мне даже гораздо приятнее и удобнее, что я могу без помехи часто и долго с ней беседовать.
То, что она говорит, интересно; но покуда это только слова и слова. Ее колокольчик? он смахивает на фокус; но я покуда не имею никакого права подозревать ее в таком цинизме и обмане, в таком возмутительном и жестоком издевательстве над душою человека!
А сама она?! Почему эта старая, безобразная на вид женщина так влечет к себе? Как может мириться в ней это своеобразное комичное добродушие и простота с какой-то жуткой тайной, скрывавшейся в ее удивительных глазах?..
Как бы то ни было, хотя и совершенно неудовлетворенный, я чувствовал одно: что меня к ней тянет, что я заинтересован ею и буду с нетерпением ждать часа, когда опять ее увижу.
Дело в том, что мое парижское уединение, хотя и полезное для больных нервов, все же оказывалось, очевидно, «пересолом» – Блаватская явилась пока единственным новым, живым интересом этой однообразной жизни.
Через день я, конечно, был у Елены Петровны и, по желанию ее, гораздо раньше, то есть в двенадцатом часу. Опять я застал ее одну, среди полной тишины маленькой квартирки. Она сидела все в том же черном балахоне, со сверкавшими брильянтами, изумрудами и рубинами руками, курила и раскладывала пасьянс.
– Милости просим, милости просим! – встретила она меня, приподымаясь и протягивая мне руку. – Вот возьмите-ка креслице, да присядьте сюда поближе… А я пасьянчиком балуюсь, как видите; приятное это занятие…
На меня так и пахнуло от этой индийской чудотворицы на этой улице Notre Dame des Champs воздухом старозаветной русской деревни. Эта американская буддистка, бог знает сколько лет не бывавшая в России, всю жизнь промотавшаяся неведомо где и среди неведомо каких людей, была воплощением типа русской разжиревшей в своей усадьбе небогатой барыни-помещицы прежнего времени. Каждое ее движение, все ее ужимки и словечки были полны тем настоящим «русским духом», которого, видно, никакими махатмами не выкуришь оттуда, где он сидит крепко.
Я того и ждал, что отворится дверь и войдет какая-нибудь экономка Матрена Спиридоновна за приказаниями барыни. Но дверь отворилась, и вошел чумазый Бабула в своем тюрбане и с плутовской рожей.
Он молча подал Елене Петровне письмо, она извинилась передо мною, распечатала его, пробежала глазами, и по ее лицу я заметил, что она довольна. Даже про пасьянс свой забыла и рассеянно смешала карты.
Она заговорила о своем «всемирном братстве» и пленяла меня рассказами об интереснейших материалах, доступных членам общества, желающим заняться древнейшими литературными памятниками Востока, никогда еще не бывшими на глазах у европейца.
Возбудив в достаточной мере мое любопытство и любознательность, она воскликнула:
– Бог мой, а сколько изумительных, поражающих сюжетов для писателя-романиста, для поэта! Неисчерпаемый источник! Если б я вам показала хоть что-нибудь из этого сокровища, у вас бы глаза разбежались, вы так бы и вцепились…
– А разве это так невозможно… вцепиться? – сказал я.
– Для вас невозможно, вы европеец, а индусы, даже самые высокоразвитые, самые мудрые, не решаются доверяться европейцам.
– В таком случае какое же тут всемирное братство?
– Братство именно и устроено для уничтожения этого недоверия… все члены теософического общества не могут не доверять друг другу – они все братья, к какой бы религии и расе ни принадлежали. Конечно, вам все будет открыто, все наши материалы, если вы сделаетесь теософом…
– Сделаюсь ли я когда-нибудь теософом, я не знаю, ибо, для того чтобы решить это, мне необходимо самому, своей головою узнать, что именно вы обозначаете этим широким и высоким словом; но так как ваше общество не есть нечто тайное, так как оно не религиозное, в смысле какой-либо секты, и не политическое, а чисто научное и литературное, то я не вижу, почему бы мне не стать его членом, когда вы познакомите меня с его уставом.