Сестра в больнице у Полины Леонтьевны. Попросила меня поздравить с днем рождения Норочку и какую-то Татьяну Ивановну, которую я, по ее мнению, знаю, но сама не припоминаю. Сестра крайне внимательна во всем, что касается поздравлений и соболезнований. Она хорошо понимает, насколько важны все эти знаки внимания. Поздравила обеих. Татьяну Ивановну так и не вспомнила, хотя мы действительно знакомы. Она сказала мне: «Ах, Белла Георгиевна, помню, помню». Норочка, судя по ее тону, была чем-то сильно расстроена, голос ее дрожал, и дрожал совсем не от радости. Приставать с расспросами я постеснялась.
Полина Леонтьевна скончалась. Я подавлена ее смертью, а сестра буквально раздавлена ею. Когда мы остаемся одни, то сидим, обнявшись, и плачем. «Лиля моя, Лиля…» – причитает сестра. И те, кто приходит выразить соболезнование, тоже плачут.
– Хорошо, что сейчас лето и в театре затишье, – сказала сестра. – Не могу играть, не то чтобы выходить на сцену, даже смотреть на нее не могу! Как только вспомню, благодаря кому… Да разве ж я хоть на мгновение забываю? Разве можно забыть Лилю…
Сестра очень часто утешается рюмочкой. Переживаю за нее. Бывало так, что люди спивались и в нашем с ней возрасте.
Приятно, когда люди входят в положение, привозят на дом зарплату и пытаются развлечь рассказами о каких-то событиях. Но нельзя же забывать о такте! Надо отдавать себе отчет в том, кому и что ты говоришь! Глупенькая восторженная девочка рассказала сестре о том, что главный режиссер (он у них сторонник новизны, как здесь говорят – «новатор») мечтает поставить «Ромео и Джульетту» на новый лад, и поставить оригинально. Пьес о двух влюбленных друг в друга комсомольцах, которые гибнут, предотвращая какую-нибудь катастрофу, здесь хватает, и они уже приелись публике. Однако совсем отказываться от политики нельзя, потому что пьеса без политического подтекста («без идеи», как здесь говорят) не будет иметь шумного успеха и не принесет наград. А режиссер честолюбив, он недавно пришел в театр и хочет показать себя, выделиться. Идут активные поиски подходящей пьесы, подходящей идеи. Сестра, узнав об этом, расстроилась:
– Я все понимаю, – утирая слезы, говорила она. – Ромео, Джульетта, молодежь… Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет. Ох, недаром эти слова впервые прозвучали в Гришином цирке. Это все цирк, иллюзия, обман… Нет никакого почета. Зачем мне звание народной актрисы, если у меня не будет ролей? Народная актриса без ролей, это все равно что жопа без дырки! Одна видимость и никакой пользы. Главный режиссер в первую очередь должен думать о том, чтобы все амплуа в его труппе были задействованы, иначе он не режиссер… Если он останется с одними девчонками, то это уже будет не труппа, а что-то другое. Что он тогда сможет ставить? «Ромео и Джульетту» да «Студента третьего курса», где сам сыграет и профессора, и председателя колхоза? Ноги моей больше не будет в этом театре, даже после смерти! Белла, слушай мою последнюю волю – после моей смерти никаких панихид в театре!
Я поспешила выпроводить гостью, которая так расстроила сестру. Мне показалось, что, уходя, она улыбнулась, едва заметно, но улыбнулась. Впрочем, состояние мое было таково, что я могла и ошибиться. Страшусь предположить, что то была не оплошность, а намеренное стремление досадить сестре, человеку заслуженному, уважаемому да вдобавок переживающему в настоящее время огромное личное горе. «Вос эс тут ништ а йид цулиб парносе!»[42]
– говорил отец, оправдывая кого-то из знакомых. Перефразируя его слова, скажу так: чего только не сделает человек, чтобы досадить ближнему своему. И никого оправдывать не стану, потому что подлости нет оправдания! Чтобы к нему на эту «Джульетту» ходили только по контрамаркам!Гуляли с сестрой по бульварам. Сколько же всего она знает! Рассказывала мне едва ли не про каждый дом, мимо которого мы проходили – кто его построил, что здесь было раньше, кто здесь живет сейчас. Все время выходило, что те, прежние люди, лучше нынешних. Это не старческое брюзжание, а горькая правда. «Раньше все было лучше – и люди, и масло, – сказала сестра. – Эх, почему мы с тобой не родились лет на пятьдесят раньше? Тогда бы к семнадцатому году мы впали в глубокий маразм и нам все было бы нипочем. Мы могли бы даже поучаствовать в революции». Я выразила сомнение в том, что смогла бы участвовать в революции.