Может быть, самое важное высказывание об Иенсе принадлежит ему самому. В интервью, опубликованном в 1998 году, он назвал себя «человеком со сломанным опытом». И еще: «Я не могу воспринимать жизнь во всей ее красочности. У меня отсутствует чувство реальности, понимаемое в самом широком смысле». Тем самым Иенс сказал, что отсутствовало в его романах и рассказах, в драматических произведениях, написанных для сцены, для телевидения или радио, — жизнь в ее красочности.
Он любит возвышенную игру с темами и тезисами, с вопросами и формулами, с мыслями и традицией, вернее, с тем, что передается из поколения в поколение. Но это игра не художника, а интеллектуала. Иенс, как и я, — завсегдатай литературного кафе, не имеющий такого кафе. Нашим кафе был телефон. Его стихия — не чувственно воспринимаемое, а дискурсивное. Поэтому его эпические и драматические попытки — не более и не менее как доказательства тезисов. Его важнейшие работы — речи, эссе и трактаты.
Так что не случайно, а, скорее, поучительно и логично то обстоятельство, что в обширном творчестве Иенса отсутствует эротическая тема: «Меня никогда по-настоящему не прельщали эти сюжеты. Нет, писать об эротическом я не хотел». Его противники утверждают, что Иенс не в состоянии отличить фугу Баха от вальса Штрауса «На прекрасном голубом Дунае». Это невероятное преувеличение. Но когда мы начинали говорить о Вагнере, — и на эту тему Иенс высказывался тонко, обнаруживая немалые знания, — у меня всегда складывалось впечатление, что он смело интерпретирует произведения композитора, не обращая внимания на музыку. Похоже, он считал ее каким-то мешающим, по крайней мере излишним, элементом.
Своим главным свойством он называл любопытство. Только на первый взгляд кажутся противоречащими друг другу отсутствие у Иенса чувства реальности и ощущение сильного, нескрываемого и едва ли утоляемого любопытства — в действительности одно вытекает из другого и создает основную черту его личности. И именно эта черта превращала его в выдающегося, уникального собеседника. Что бы я ему ни рассказывал, он всегда задавал вопросы, доказывавшие, как внимательно он слушал и что тема действительно интересовала его. Только однажды Иенс досадливо прервал меня — когда я спросил его, идет ли и в Тюбингене такой же ужасный дождь, как и в Гамбурге. Этого он не мог вынести: «Ты что, совсем свихнулся? Что нам, беседовать о погоде, как моя теща?» Правда, были темы, о которых он, если я не ошибаюсь, никогда со мной не заговаривал, — мои переживания в Варшавском гетто, опыт членства в компартии Польши и на дипломатической службе.
Литература и литературная жизнь — вот о чем мы говорили. Приветствий и вопросов, например о настроении и самочувствии, никогда не было, разговор начинался с места в карьер, примерно так: «Статья Бёлля совсем неплоха, но мало отредактирована». Или: «То, что написал Андерш, слишком поверхностно, он мог бы и не браться». Или: «Критическая статья о новелле Бахман — сплошная ложь». О каких статьях шла речь в этих кратких высказываниях, ни разу не было упомянуто. Мы оба знали, какие газеты читаем.
Часто мы говорили о книгах, которые собирались написать. Иенс когда-то планировал монографию о Лессинге. Это был просто захватывающий проект. К сожалению, он так никогда и не написал книгу. В другом разговоре он сказал мне: «Пришло время написать новую книгу о Шиллере. Думаю, я напишу такую книгу». Иенс сразу же набросал ее тезисы и очертил общие идеи. Можете мне поверить, это была грандиозная книга. Жаль только, что она никогда не появилась. Еще один излюбленный проект Иенса, разговоры о котором повторялись наподобие припева, касался автора, особо ценившегося нами — каждым по-своему, — Теодора Фонтане. Иенс страстно и остроумно говорил об этом намерении. Разумеется, и оно никогда не было осуществлено.
Он с большим вниманием относился к моей работе. Мне представляется психологически интересным то обстоятельство, что Иенс временами поощрял меня взяться за осуществление тех планов, которые сам оставил, говоря, например: «Может быть, ты напишешь книгу о Шиллере, которой давно уже время появиться». Каждый раз, когда я искал название или нуждался в точной формулировке какого-либо тезиса или проявлял нерешительность в каком-нибудь деле, он прилагал величайшие усилия, чтобы дать мне совет. И советы эти оказывались почти всегда хорошими, просто сказочными. Как-то раз, когда мы уже давно рассорились, Иенс сказал: «Мы очень многим обязаны друг другу». Трудно взвесить, кто и чем кому обязан, но не могу отделаться от впечатления, что я обязан ему больше, чем он мне.