Илья обладал очаровательной физиономией добродушнейшего плута, и, возможно, поэтому, когда охотно объяснял свою теорию искусства, казалось, что он иронизирует над тобою. “Хотите, я вам сейчас объясню, какая из теорий в искусстве и в жизни меня больше всего сейчас занимает?” – спросил он у двух “ленинградских мальчиков” (так нас с Володей Ивановым прозвали москвичи) и, не дожидаясь от нас утвердительного ответа, вскочив на небольшой табурет, с улыбкой начинал: “Анекдоты бывают разные; я выбрал для своей работы принцип простого анекдота, без особых хитросплетений и большой выдумки. Деревенский народ как никто близок к его восприятию благодаря своей детской наивности. Вот пример: шла старуха с ведром, споткнулась, упала… И всё просто, а главное – смешно! А вам ясно, о чём идёт речь?” Лукавая, не сходящая с его лица улыбка приводит меня и Володю в смущение. Ясно, о чём он говорит, но неясно, серьёзно или он посмеивается над нами.
…Приезжая в Москву, я останавливался у Кабакова в его чердачной мастерской, где он жил и работал. Недалеко от камина, каким Илья гордился, рядом со своим топчаном, накрытым матрасом и одеялом, он ставил железную раскладушку, на которой я в полудрёме слушал глубокомысленные рассуждения Мастера. Человеческое бытие, включающее в себя всё человеку присущее – от рождения и до смерти, рассматривалось им как непрерывная цепь различных по качеству и смыслу ситуаций: печальных и радостных, глупых и умных – и каждая несла в себе некую долю анекдотичности.
В один из моих приездов в столицу, как всегда остановившись у Ильи, я стал свидетелем одной такой не совсем обычной “ситуации”.
…Приглашённых послушать песни Окуджавы было немного. Кроме Ильи и меня был мой однокашник по СХШ Михаил Иванов со своим братом, незнакомая мне молодая супружеская пара и взъерошенный паренёк в перепачканной краской куртке.
Часов в девять вечера улыбающийся Кабаков вводит в мастерскую Булата Окуджаву, придерживающего одной рукой старенькую гитару. Илья усаживает его на единственный приличный стул, поставленный у догорающего камина, и, кивнув нам, Булат запевает “Бумажного солдатика”. Я, затаив дыхание, с восторгом смотрю на него и слушаю знакомые слова песни.
Поёт Окуджава негромко, перебирает струны гитары и смотрит в пол. На третьем куплете голос певца становится ещё тише и проникновеннее.
Не успевает Окуджава перейти к четвёртому куплету, как раздаётся вдруг визгливый крик взъерошенного парня: “Старик! Это что, ты сам написал?! Нет, точно? Сам?! Ну здорово!”
“Да, это я написал”, – пристально взглянув на парня, не повышая голоса, отвечает Булат и продолжает петь. После окончания песни на парня несколько раз шикнули, а братья Ивановы молча показали ему кулак. Я тоже с негодованием смотрел на вроде бы присмиревшего крикуна. Илья как ни в чём не бывало продолжает приветливо улыбаться и предлагает Окуджаве вина, от которого тот вежливо отказывается и через минуту переходит к “Песне о пехоте”.
Но и песенка о пехоте прерывается крикливым вопросительным возгласом: “Слышь! И эту песню тоже ты сочинил? Тоже сам? Ну ты даёшь!”
Окуджава хмурит брови и, глядя в упор на юного наглеца, медленно отчеканивает: “Да, представь, что и эту песню тоже написал я, Булат Окуджава” – и допевает оставшиеся слова песни. Минута молчания. Я в недоумении, как и все остальные, – за исключением милого Ильи, с лица которого не сходит улыбка, и молодого шпанёнка, который, делая вид, что не замечает осуждающих взглядов и угрожающего рычанья братьев Ивановых, наполняет свой стакан кислым болгарским вином и залпом опрокидывает его.
Булат по-прежнему невозмутим и, чуть пригубив стакан, приступает к исполнению следующей песни. В этот вечер она оказалась последней, потому что первый же куплет его замечательной песни “До свидания, мальчики” со словами:
шпанёнок прерывает и громко шепчет с напускной задушевностью: “Старина! И эта тоже твоя?! И музыка? И слова! Ну здорово получилось, честное слово!”