Уля пожала плечами.
– Знаешь, уж очень себя показывает. Но он прав. Ребят, конечно, можно найти, – сказала Любка, думая о Сергее Левашове.
– Дело не только в ребятах, а кто будет нами руководить, – шепотом отвечала Уля.
И – точно она сговорилась с ним – Олег в это время сказал:
– За ребятами дело не станет: смелые ребята всегда найдутся, а все дело в организации… – Он сказал это звучным юношеским голосом, заикаясь больше, чем обычно, и все посмотрели на него. – Ведь мы же не организация… Вот соб-брались и разговариваем! – сказал он с наивным выражением в глазах. – Нет, поезжай-ка, Люба, дружочек, мы будем ждать. Не просто ждать, а выберем командира, подучимся! И свяжемся с самими арестованными.
– Уж пробовали… – насмешливо сказал Стахович.
– Я в-возьму это на себя, – быстро взглянув на него, сказал Олег. – Родня арестованных понесет передачи, можно записку передать – в белье, в хлебе, в посуде.
– Немцев не знаешь!
– К немцам не надо применяться, надо заставить их применяться к нам.
– Несерьезно все это, – не повышая голоса, сказал Стахович, и самолюбивая складка его тонких губ явственно обозначилась. – Нет, мы в партизанском отряде не так действовали. Прошу прощения, а я буду действовать по-своему!
Олег густо покраснел.
– Как твое мнение, Сережа? – спросил он, избегая смотреть на Стаховича.
– Надо бы напасть, – сказал Сережка, смутившись.
– То-то и есть… Силы найдутся, не беспокойся! – говорил Стахович.
– Я и говорю, что у нас нет ни организации, ни дисциплины, – сказал Олег, весь красный.
В это время Нина открыла дверь, и в комнату вошел Вася Пирожок. Все лицо его было в ссохшихся ссадинах, в кровоподтеках, и одна рука – на перевязи.
Вид его был так тяжел и странен, что все привстали в невольном движении к нему.
– Где тебя так? – после некоторого молчания спросил Туркенич.
– В полиции. – Пирожок стоял у двери со своими черными зверушечьими глазами, полными детской горечи и смущения.
– А Ковалев где? Наших там не видел? – спрашивали все у Пирожка.
– И никого мы не видели: нас в кабинете начальника полиции били, – сказал Пирожок.
– Ты из себя деточку не строй, а расскажи толково, – сердито сказал Земнухов. – Где Ковалев?
– Дома… Отлеживается. А чего рассказывать? – сказал Пирожок с внезапным раздражением. – Днем, в аккурат перед этими арестами, нас вызвал Соликовский, приказал, чтобы к вечеру были у него с оружием – пошлет нас с арестом, а к кому – не сказал. Это в первый раз он нас наметил, а что не нас одних и что аресты будут большие, мы, понятно, не знали. Мы пошли домой, да и думаем: «Как же это мы пойдем какого-нибудь своего человека брать? Век себе не простим!» Я и сказал Тольке: «Пойдем к Синюхе, шинкарке, напьемся и не придем, – потом так и скажем: запили». Ну, мы подумали, подумали, – что, в самом деле, с нами сделают? Мы не на подозрении. В крайнем случае морду набьют да выгонят. Так оно и получилось: три дня продержали, допросили, морду набили и выгнали, – сказал Пирожок в крайнем смущении.
При всей серьезности положения вид Пирожка был так жалок и смешон и все вместе было так по-мальчишески глупо, что на лицах ребят появились смущенные улыбки.
– А н-некоторые т-товарищи думают, что они способны ат-таковать немецкую жандармерию! – сильно заикаясь, сказал Олег, и в глазах его появилось беспощадное, злое выражение.
Глава тридцатая
Валько пал жертвой собственной горячности, скрытой от людей под внешней выдержанностью и нелюбовью к словам. Узнав об идущих по городу арестах, он так заволновался о Кондратовиче и о Лютикове, что, поддавшись первому побуждению, сам побежал предупредить Лютикова: он предполагал, что у Лютикова хранятся шрифты, выкопанные в парке после ухода немцев Володей Осьмухиным, Толей Орловым и Жорой Арутюнянцем. И у самого дома Лютикова Валько был схвачен полицейским постом, опознавшим его. В то время, когда на квартире Туркенича шло совещание ребят, Андрей Валько и Матвей Шульга стояли перед майстером Брюкнером и его заместителем Балдером в том самом кабинете, где несколько дней назад делали очные ставки Шульге.
Оба немолодые, невысокие, широкие в плечах, они стояли рядом, как два брата-дубка среди поляны. Валько был чуть посуше, черный, угрюмый, белки его глаз недобро сверкали из-под сросшихся бровей, а в крупном лице Костиевича, испещренном крапинами, несмотря на резкие мужественные очертания, было что-то светлое, покойное.
Арестованных было так много, что в течение всех этих дней их допрашивали одновременно и в кабинете майстера Брюкнера, и вахтмайстера Балдера, и начальника полиции Соликовского. Но Валько и Костиевича еще не потревожили ни разу. Их даже кормили лучше, чем кормили до этого одного Шульгу. И все эти дни Валько и Матвей Костиевич слышали за стенами своей камеры стоны и ругательства, топот ног, возню и бряцанье оружия, и звон тазов и ведер, и плескание воды, когда подмывали кровь на полу. Иногда из какой-то дальней камеры едва доносился детский плач.