– У нас на селе в Тамбовской губернии – теперь это Московская область, Шацкий район – был один старик. Он, понимаешь, служил всю жизнь банщиком в Москве у купца Сандунова, – говорил Ваня, сидя верхом на табурете, расставив длинные босые ступни. – Ты знаешь, что это значит – банщиком? Вот, скажем, пришел ты в баню. Скажем, ты барин или просто ленишься мыться, нанимаешь банщика, он тебя и трет, эдакий усатый черт, – понимаешь? Он, этот старик, говорил, что вымыл за свою жизнь не менее полутора миллионов человек. А что ты думаешь? Он этим гордился – столько людей сделать чистыми! Да ведь, знаешь, человеческая натура, – через неделю снова грязный!
Сережка, усмехаясь, скинул последнюю одежку, развел в тазу воду погорячей и с наслаждением сунул в таз жесткую курчавую голову.
– Гардероб у тебя на зависть, – сказал Ваня, развешивая его влажную одежку над плитой, – похлеще еще, чем у меня… А ты, я вижу, порядок понимаешь. Вот слей сюда, в поганое ведро, и еще разок, да не бойся брызгать, подотру.
Вдруг в лице его появилась грубоватая и в то же время покорная усмешка; он еще больше ссутулился и странно свесил узкие кисти рук, так, что они вдруг стали казаться тяжелыми, набрякшими, и сказал, еще больше сгустив свой басок:
– Повернитесь, ваше степенство, по спинке пройдусь…
Сережка молча намылил мочалку, искоса взглянул на приятеля и фыркнул. Он подал мочалку Ване и уперся руками в табуретку, подставив Ване сильно загорелую, худенькую и все же мускулистую спину с выступающими позвонками.
Ваня, плохо видя, неумело стал тереть ему спину, а Сережка сказал ворчливо с неожиданными барскими интонациями:
– Ты что ж это, братец ты мой? Ослаб? Или ленишься? Я недоволен тобой, братец ты мой…
– А харч каков? Сами посудите, ваше степенство! – очень серьезно, виновато и басисто отозвался Ваня.
В это время дверь на кухню отворилась, и Ваня, в роговых очках и с засученными рукавами, и Сережка, голый, с намыленной спиной, обернувшись, увидели стоящего в дверях отца Вани в нижней рубашке и в сподниках. Он стоял высокий, худой, опустив тяжелые руки, такие самые, какие Ваня только что пытался придать себе, и смотрел на ребят сильно белесыми, до мучительности, глазами. Так он постоял некоторое время, ничего не сказал, повернулся и вышел, притворив за собой дверь. Слышно было, как он прошаркал ступнями по передней в горницу.
– Гроза миновала, – спокойно сказал Ваня. Однако он тер спину Сережке уже без прежнего энтузиазма. – На чаишко бы с вас, ваше степенство!
– Бог подаст, – ответил Сережка, не вполне уверенный, говорят ли это банщикам, и вздохнул.
– Да… Не знаю, как у тебя, а будут у нас трудности с нашими батьками да матерями, – серьезно сказал Ваня, когда Сережка, чистенький, порозовевший, причесанный, снова сидел за столиком у плиты.
Но Сережка не боялся трудностей с родителями. Он рассеянно взглянул на Ваню.
– Не можешь дать мне клочок бумажки и карандаш? Я сейчас уйду. Мне надо кое-что записать, – сказал он.
И вот что он записал, пока близорукий Ваня делал вид, будто ему что-то еще нужно прибрать на кухне.
«Валя, я никогда не думал, что буду так переживать, что ты ушла одна. Думаю все время: что, что с тобой? Давай не разлучаться никогда, все делать вместе. Валя, если я погибну, прошу об одном: приди на мою могилу и помяни меня незлым словом».
Своими босыми ногами он снова проделает весь окружный путь «шанхайчиками», по балкам и выбойкам, под этими стонущими порывами ветра и леденящей моросью – снова в парк, на Деревянную улицу, чтобы успеть на самом рассвете вручить эту записку Валиной сестренке Люсе.
Глава тридцать седьмая
Мысль о том: «А как же мама?» – отравляла Вале всю прелесть похода в то раннее пасмурное утро, когда она шла по степи вместе с Натальей Алексеевной, прытко и деловито перебиравшей своими пухленькими ножками в спортивных тапочках по влажной глянцевитой дороге.
Первое самостоятельное задание, сопряженное с личной опасностью, но – мама, мама!.. Как она посмотрела на дочь, когда Валя с независимым выражением сказала, что просто-напросто она уходит на несколько дней в гости к Наталье Алексеевне! Каким, должно быть, жестоким холодом отозвался в сердце матери этот эгоизм дочери – теперь, когда нет отца, когда мать так одинока!.. А если мама уже что-нибудь подозревает?..