Это было очень тонкое дело – найти среди ребят таких, кто не только пойдет на это из чувства справедливости и чувства дисциплины, а у кого высокое моральное чувство долга настолько претворилось в волю, что рука его не дрогнет. Туркенич и Сережка Тюленин наметили первым Сергея Левашова – это был цельный парень и сам уже многое испытал. Потом они остановились на Ковалеве: он был смел, добр и физически очень силен – такой человек им был нужен. Сережка предложил было и Пирожка, но Туркенич отвел его за то, что Пирожок слишком был склонен к авантюрам. Лучшего друга своего, Витьку Лукьянченко, Сережка мысленно сам отвел из жалости к нему. Наконец они остановились на Жоре. И они не ошиблись.
– А вы не утвердили состав трибунала? – спросил Жора. – Не нужно, чтобы он занимался долгим разбирательством, важно, чтобы обвиняемый сам видел, что его казнят по суду.
– Мы сами утвердим трибунал, – сказал Туркенич.
– Мы будем его судить от имени народа. Здесь сейчас мы законные представители народа. – И черные мужественные глаза Жоры сверкнули.
«Ах, орел парень!» – подумал Туркенич.
– Нужен бы и еще кто-нибудь, – сказал он.
Жора задумался. Володя пришел ему на ум, но Володя был слишком тонкой душевной организации для такого дела.
– У меня в пятерке есть Радик Юркин. Знаешь? Из нашей школы. Думаю, он подойдет.
– Он же мальчишка. Еще переживать будет.
– Что ты! Мальчишки ни черта не переживают. Это мы, взрослые люди, всегда что-нибудь переживаем, – сказал Жора, – а мальчишки, знаешь, ни черта не переживают. Он такой спокойный, такой отчаянный!
В то время, когда отец Жоры столярничал у себя под навесом, мать, с ее характером, была захвачена Жорой у замочной скважины, и он вынужден был даже сказать ей, что он человек вполне самостоятельный и товарищи его взрослые люди: пусть она не удивляется, если все они завтра женятся.
Они вернулись как раз вовремя: шрифт был разобран, и Володя уже набрал несколько строк в столбик. Жора мгновенно обмакнул кисть в «оригинальную смесь», а Володя пришлепнул листы и прокатал валиком. Печатный текст оказался в траурной рамке от металлических пластинок, которые Володя по неопытности недостаточно сточил у себя в механическом цехе. Кроме того, буквы оказались разного размера, но с этим уже приходилось мириться. Но самое важное было то, что они имели перед собой настоящий печатный текст и все смогли прочесть то, что набрал Володя Осьмухин:
«Не уединяйся с Ваней не нервируй все равно мы знаем тайну твоего сердца Айяяй».
Володя пояснил, что он старался подбирать слова с буквой «й», и даже «Айяяй» набрал ради нее, потому что буквы «й» в их типографии оказалось больше всего, а знаки препинания он не набрал только потому, что забыл, что их нужно набирать, как буквы.
Олег весь так и загорелся.
– А вы знаете, что на Первомайке две девушки просят принять их в комсомол? – спросил он, глядя на всех большими посверкивающими глазами.
– У меня в пятерке тоже есть парень, который хочет вступить в комсомол, – сказал Жора.
Этот парень был все тот же Радик Юркин, потому что пятерка Жоры Арутюнянца пока что состояла из одного Радика Юркина.
– Мы сможем в типографии «Молодой гвардии» печатать временные комсомольские билеты! – воскликнул Олег. – Ведь мы имеем право принимать в комсомол: наша организация утверждена официально!
Куда бы ни передвигалось, какое бы движение руками или ногами ни совершало длинное тело человека с узкой головой, в старомодном картузе, с глазами как у питона, запрятанными среди многочисленных складок кожи, человек этот уже был мертв.
Месть шла за ним по пятам, днем и ночью, по дежурствам и облавам, она наблюдала за ним через окно, когда он рассматривал с женой вещи и тряпки, отобранные в семье у только что убитого человека; месть знала каждое его преступление и вела им счет. Месть преследовала его в образе почти мальчика, быстрого, как кошка, с глазами, которые видели даже во тьме, но если бы Фомин знал, как она беспощадна, эта месть с босыми ногами, он уже сейчас прекратил бы всякие движения, создающие видимость жизни.
Фомин был мертв потому, что во всех его деяниях и поступках им руководила теперь даже не жажда наживы и не чувство мести, а скрытое под маской чинности и благообразия чувство беспредметной и всеобъемлющей злобы – на свою жизнь, на всех людей, даже на немцев.
Эта злоба исподволь опустошала душу Фомина, но никогда она не была столь страшной и безнадежной, как теперь, потому что рухнула последняя, хотя и подлая, но все же духовная опора его существования. Как ни велики были преступления, какие он совершил, он надеялся на то, что придет к положению власти, когда все люди будут его бояться, а из боязни будут уважать его и преклоняться перед ним, и, окруженный уважением людей, как это бывало в старину в жизни богатых людей, он придет к пристанищу довольства и самостоятельности.