За Васильевой спиной Митьке было хорошо. Он мог всю работу делать вполсилы. Это получалось как-то само собой. И теперь, когда Ефим сломал руку, Василий работал за троих, работал с какой-то лихостью, без натуги. При этом он не только не презирал Митьку, но как будто даже каждая Митькина слабость или проступок приближали Василия к нему. Наверно, и дружили они потому, что были слишком разными.
Полтора года назад, когда умер отец Василия, мать его затосковала, места себе не находила и собралась поварихой в далекий северный порт: десяток домов и маленький аэродром — сюда свозили с рыбточек рыбу и переправляли на материк. За матерью уехал и Василий, а за Василием — Митька. Не то что Митьке очень хотелось этого, скорее нет, у него и сил на рыбацкую работу не было, но Митька лишними вопросами не задавался. Раз едет Василий — значит, и он. Что ему делать в Игарке без Василия?
Порт лежал в сорока километрах от точки. Зимой сюда добирались на собаках, летом — по реке. Василий часто ездил в порт к матери и за почтой, а в основном чтобы посмотреть на красавицу почтальоншу с открытыми до локтя смета́нными руками.
А почтальонша была замужняя, лет на десять старше Василия и, несмотря на то что беспрерывно болтала и смеялась с приходящими на почту мужчинами, превыше всего ставила свою незапятнанную репутацию. Поэтому Василий, постояв, повздыхав и побалагурив у ее стола, отправлялся к матери пить чай с вареньем. Из порта он привозил рыбакам почту, а вечером читал Митьке вслух неизменное письмо от Тамарки, семнадцатилетней игарской соседки, которую всерьез, конечно, не принимал, но аккуратно отвечал на каждое ее второе письмо. Митьку эти письма очень трогали, как и Тамаркина детская влюбленность, верность и глупость, тем более что сам он писем от девушек никогда не получал.
Накануне выдался удивительно яркий и теплый день. Побежали ручьи в снежных берегах, а тундра покрылась ярко-синими лужами и озерцами. Небо менялось поминутно. То солнечные лучи пробивали легчайшую рябь и дробно рассыпались, то накатывали облака, будто снежные горы, потом вдруг все снималось с места, мрачнело и плыло.
Далекие горы и река были многоцветны: от густо-синего до нежно-желтого. А цвета лежали такими странными напластованиями, что казалось — вдали, на том берегу, стоят леса, а по кромке тянется железная дорога, и что угодно представлялось в такие вот дни, чего нет и за много километров к югу. И вызывало это не тоску, а хорошую печаль по родным местам. Ведь недаром в очистившейся от снега, коричневой покатой тундре виделись дяде Леше вспаханные поля Орловщины.
Рыбаки ждали начала ледохода и уже два дня не ходили на сети. Середину реки все еще сковывал лед, но забереги стали очень широки, и по ним плыли оторвавшиеся льдины. Какая-нибудь шальная, если не увернешься, и помнет, и опрокинет. В ожидании ледохода всегда очень тревожно. Вот-вот покатит ровный, неутихающий шум, попрет лед, выворачивая на берег глыбы по нескольку метров.
Проснувшись в то утро, Митька немного полежал, прислушиваясь, не началось ли. Стояла тишина. Сквозь сон он слышал, как Ефим с Василием говорили, что ночью была подвижка и лед скоро тронется. Митька приоткрыл глаз, увидел пустую кровать Василия и вспомнил, что тот с утра собирался на охоту. Стрелки будильника показывали десять.
Митька почти никогда не просыпался сам, а мог он спать по двенадцать — четырнадцать часов в сутки. Он бы душу прозакладывал за этот утренний сон, детски сладостный, безмятежный и в то же время напоенный какими-то отзвуками греховности, которые он не мог, пробудившись, ясно и полно воссоздать.
Там, в полусне, будто бы ходили рядом женщины, их платья шелестели, как листья, и иногда ему даже удавалось приблизиться к ним, дотянуться, обнять за талию и уловить дыхание мягкого тела под одеждой, вздрагивающую спину, иногда он приникал к их груди своей круглой пылающей щекой и замирал. Когда же Митька просыпался и переводил взгляд с одного окошка на другое, его неотступно преследовала мысль, что ему изо дня в день показывают одну и ту же черно-белую ленту — река, небо, яры, тундра, домики и палатка. И все в нем восставало.
Он и кинофильмы любил, в основном, цветные, и скисал, если фильм не был цветным. А здесь, после полярной зимы, когда круглые сутки стояла темень, наступили белые дни и белые ночи. А весна совсем не спешила порадовать красками. Хотя иногда блеснет день, или половина дня, или ночь — такая, как вчера.
Митька не знал, чего он хотел. Может быть, даже пальм, которых никогда не видел… Пальмы, яркие цветы и женщины в платьях с пестрым рисунком.
Он еще полежал, потянулся, пытаясь вернуть обрывки растаявшего сна, а когда понял, что дремота ушла окончательно, оделся и приоткрыл дверь.