«Я закончу это письмо, — продолжал читать капитан Льюис, — потом поеду на метро до Бэттери, переправлюсь на пароме на остров Губернатора и отдамся в руки властей».
Капитан Льюис вздохнул, пожалев на минуту, что он когда-то изучал психиатрию. «Почти всякая другая работа в армии, — подумал он, — была бы проще и благодарнее».
«Прежде всего, — говорилось дальше в письме, написанном неровным, нервным почерком на тонкой бумаге, — я хочу заявить, что никто не помогал мне бежать из лагеря и никто не знал о моем намерении. Мою жену тоже не нужно беспокоить, потому что с тех пор, как я приехал в Нью-Йорк, я ни разу не видел ее и не пытался установить с ней какую-либо связь. Я должен был сам разобраться в этом деле и не хотел, чтобы на мое решение так или иначе повлияли какие-либо претензии или чувства. Никто в Нью-Йорке не укрывал меня и не говорил со мной с тех пор, как я прибыл сюда две недели тому назад, и даже случайно я не встречал никого из знакомых. Большую часть дня я бродил по городу, а ночевал в различных отелях. У меня еще осталось семь долларов, на которые я смог бы прожить дня три-четыре, но постепенно я пришел к определенному решению, которому должен следовать, и больше откладывать не хочу».
Капитан Льюис посмотрел на часы. У него была назначена встреча за завтраком в городе, и он не хотел опаздывать. Он встал, надел шинель и засунул письмо в карман, чтобы прочесть его на пароме.
— Если меня будут спрашивать, — сказал он секретарше, — я уехал в госпиталь.
— Слушаюсь, сэр, — сухо ответила девушка.
Капитан Льюис надел фуражку и вышел. Был солнечный ветреный день, и по ту сторону гавани, уходя корнями в зеленую воду, стоял, не боясь никаких штормов, город Нью-Йорк. Всякий раз, видя перед собой этот город — мирный, огромный, сияющий, капитан ощущал легкий укол совести, чувствуя, что солдату вряд ли подобает проводить войну в таком месте. Тем не менее он четко и энергично отвечал на приветствия солдат, встречавшихся ему на пути к пристани, а когда поднялся на верхнюю палубу в отделение для офицеров и их семей, почувствовал себя уже настоящим военным. Капитан Льюис был неплохим человеком и часто страдал от угрызений совести и чувства своей вины, которую он покорно признавал. Если бы его направили на какой-нибудь опасный и ответственный участок, он, несомненно, сумел бы проявить храбрость и принести пользу. Впрочем, он неплохо проводил время и в Нью-Йорке. Он жил в хорошем отеле на льготных условиях, установленных для военных; жена его оставалась с детьми в Канзас-Сити, а он развлекался с двумя девицами-манекенщицами, которые, кроме того, работали в Красном Кресте; обе они были приятнее и опытнее всех девушек, которых он знал раньше. Иногда, просыпаясь утром в плохом настроении, он решал, что этому пустому времяпрепровождению надо положить конец, что он должен просить назначения на фронт или, по крайней мере, принять какие-то меры, чтобы оживить свою работу на острове Губернатора. Но, поворчав день-два, наведя порядок в своем столе и излив душу полковнику Брюсу, он снова погружался в прежнюю рутину легкой жизни.
«Я исследовал причины своего поведения, — читал капитан Льюис в отделении для офицеров тихо качавшегося на якорях парома, — и считаю, что могу честно и вразумительно изложить их. Непосредственной причиной моего поступка является то, что я еврей. Большинство солдат в моей роте были южане, почти без всякого образования. Их недружелюбное отношение ко мне уже начинало, мне кажется, исчезать, как вдруг оно было опять раздуто новым сержантом, назначенным к нам командиром взвода. И все же, вероятно, я поступил бы точно так же, если бы и не был евреем, хотя последнее обстоятельство привело к кризису и сделало невозможным мое дальнейшее пребывание в роте».
Капитан Льюис вздохнул и поднял глаза. Паром приближался к южной оконечности Манхэттена. Город выглядел чистым, будничным и надежным, и тяжело было думать о парне, который бродил по его улицам, обремененный своими невзгодами, готовясь зайти в читальный зал библиотеки и изложить все на бумаге начальнику военной полиции. Бог знает, как поняла военная полиция этот документ.
«Я считаю, — говорилось дальше в письме, — что мой долг сражаться за свою страну. Я не думал так, когда уходил из лагеря, но теперь сознаю, что был неправ, что не представлял себе ясно обстановки, потому что был целиком поглощен собственными неприятностями и ожесточился против окружавших меня людей. Мое состояние стало невыносимым после того, что произошло в последний вечер моего пребывания в лагере. Враждебность роты вылилась в ряд кулачных боев со мной. Меня вызвали на бой десять самых здоровых солдат роты. Я чувствовал, что должен принять этот вызов.