Думаю, у каждого, кто однажды родился и пожил на свете, есть будущее. Не только у тех, чья жизнь еще продолжается, – в этом я убедилась, работая с клиентами-сиротами, иногда совсем юными. В работе с ними я соприкасаюсь с их будущим, где их матери и отцы, уже ушедшие, продолжают свое существование, – в трудных и болезненных усилиях детей жить с этой утратой, в словах, которые дети не успели им сказать, в опыте, который не был разделен, в ностальгии по ним, в своем движении вперед. Они влюбляются, учатся в институте, переезжают или перестраивают отношения с оставшимся родителем, продолжая каким-то образом рассказывать обо всем этом тому, кого больше нет, не переставая включать его в свою жизнь, находить для него место и жить, в том числе и во имя него.
Я полагаю, что не только у
Однако я считаю, что сомнения насчет будущего, его неопределенности, имеют глубокий смысл. На самом деле трудно строить сценарии развития, когда уже объявлен апокалипсис: самец богомола после занятий любовью со своей партнершей знает, что в дальнейших планах совместный ужин не значится.
Футуролог Элеонора Барбьери Мазини справедливо заметила, что эта тема была особенно популярна в пятидесятые и шестидесятые годы прошлого века[64]: послевоенная эпоха великого процветания и перспектив позволяла вывести прогнозы за рамки настоящего, поскольку рост, прежде всего экономический, требовал масштабного мышления, чтобы освободить место для того, что обязательно наступит. Представление о том, что завтрашний день будет более ярким, чем день сегодняшний, зависело лишь от технических сроков достижения всех заведомо возможных успехов. Поддаться оптимизму было легко, к нему было предрасположено большинство людей. И столь же легко было понять, как доверие, безопасность, надежда и позитивное отношение к будущему незамедлительно претворили его в настоящее. Тем не менее никаких гарантий не существует: энтузиазм по поводу светлого будущего, которое наступит само собой, разлетелся вдребезги всего лишь десять лет спустя, с наступлением нефтяного кризиса 1970-х годов, повлекшего за собой нарушение обещаний. Экономика всегда имеет решающее значение, когда необходимо определить, что будет дальше, она даже в разгар кризиса ценностей не сдает позиций, утверждая свое главенство, поскольку в действительности мы никогда не перестаем желать для себя богатства. В 1980-е годы она смогла вернуть на наши лица улыбки, но было поздно: мы уже научились не доверять будущему.
Что уж говорить о последних годах… Деньги на молодежную политику составляют лишь очень небольшую долю в бюджете государства, предпочитающего тратиться на пенсии (и кто знает, что политики имеют в виду, когда говорят
Я не премьер-министр, не экономист. Я терапевт. И считаю крайне вульгарным ограничиваться мыслями о будущем лишь с точки зрения экономических перспектив. Иначе есть риск, что будущее наступит для слишком немногих и по очень высокой цене.
Помимо этого, будущее должно быть бесплатным: это должна гарантировать жизнь. Деньги определят, кому будет удобнее в нем жить, но у тех, кто видит в существовании определенный смысл, никто не может отобрать будущее.
По мнению Джорджо Габера[65], дерзость была совершенно необходима, чтобы находиться в будущем с радостью, отбросив страстный пессимизм и зная, что на кон поставлена наша жизнь.
В конце книги я постараюсь доказать: на мой взгляд, молодые взрослые вполне способны иметь будущее.
Конечно, никто им не принесет его на блюдечке. Но они интуитивно почувствовали, что нужно, чтобы снова начать представлять себе свое будущее. Вот только, возможно, они все еще не знают: решение, что у них под рукой, – на самом деле вовсе не решение.
А после тридцати?
Как тридцатилетний может не чувствовать себя развалиной?
– Док, а можно узнать, о чем вы напишете в новой книге?
– На этот раз я напишу о молодых взрослых, уделяя особенное внимание людям в возрасте от двадцати до тридцати лет. На мой взгляд, это субъекты антропологии, о которых в настоящее время нельзя не написать. Они и есть тема книги.
– А почему? Им плохо?