Мама всегда боялась, что из меня рано или поздно вылезет душевный недуг, хоть и пыталась скрыть свой страх; но чем больше она скрывала, тем более нервозной становилась сама. Штука в том, что мы с мамой всегда были в одной упряжке, хотела она того или нет. Она всегда пыталась сделать вид, что всё прекрасно и ничего не происходит. Но я чувствовал, что хожу по тонкой леске над пропастью, а мама лишь делала вид, что пропасти не существует. Она положила жизнь на то, чтобы доказать, что мы – как все – и ходим по ровной земной тверди, и чем больше она это утверждала, тем тревожнее становилось мне. Ведь сама она своим поведением доказывала обратное – что мы всего лишь песчинки в океане божественного провидения и сами ни на что не можем повлиять. Мама всегда прислушивалась к мелочам, играла в эту свою игру с цифрами. Она задумывала какое-то число и говорила: попадётся это число, сделаю так, а попадётся другое – сделаю эдак. У неё никогда не было своего мнения, она всегда подчинялась большей силе: отцу или богу. И меня заставляла подчиняться. Я как мог этому сопротивлялся, а потом я вдруг сам стал для неё отцом. Я стал для неё отцом и богом, стал играть в эту её игру и потерял контроль над собственной жизнью. Иногда мне кажется, что кто-то другой управляет мной. Кто-то, о ком я ничего не знаю, кто-то, кто надевает мою одежду и моё лицо. Кто-то, кто говорит так же, как я, и ходит, как я. Но это – не я. Я говорю себе: отвоюй себя у него. А кого отвоевать и – главное – у кого отвоевать – не знаю. Того, кого я не знаю? У того, кого я даже не видел?
Сейчас у меня всё хорошо, и я чувствую себя вполне здоровым. Но иногда память подводит меня. Моё сознание как будто проваливается в чёрную дыру, а когда я прихожу в себя, у меня остаётся лишь жуткая тревога и несносная головная боль. Я знаю, что надо включить волю и жить, как все. Но я так устал бороться… Давай, Борис, ты же воин! Это я-то – воин? Ну да, ты же всемогущ. Смотрите, смотрите, как я безжалостно рублю на куски набегающую на меня волну. Я простреливаю дыру в чёрном грозовом облаке надо мной. Я перерезаю вены ветру. Я отрубаю руки дождю. Я взрываю айсберг. Я собираю в ведро лёд, чтобы забросать им испепеляющее солнце. В отместку солнце выжимает из меня слёзы. Я собираю слёзы и солю ими море. Я собираю град, словно камни с плодородных когда-то полей собственной души. На ветхом корабле остаются следы от моих зубов. Голосом сверху говорит древний паралитик; он бормочет невнятицу, словно исповедь, надеясь, что его кто-то услышит. Он бросается в людей шелухой. Он стар, беспомощен, но бессмертен. Он завидует мне чёрной завистью, поэтому и не даёт умереть. Дай умереть! Это я не прошу, а требую! Избавь меня от этой пытки, садист! Избавь!
Вот он, вы слышите его, доктор? Он говорит со мной.
– Ты мужчина или баба в колготках?
– Я? Ты спрашиваешь меня?
– Ты, ты!
– Конечно, мужчина.
– Нет, ты не мужчина. – Голос скрипит и срывается на смех. Слышите, доктор? Это он говорит. – Мужчина ведёт себя по-мужски, а ты воешь на луну. Так ведут себя только слабаки. Собери волю в кулак и делай то, что должен.
– А что я должен делать?
– То, для чего ты рождён.
– Эй, подожди! Для чего я рождён?
Пропал голос. Он приходит и уходит, когда ему захочется. Приходится думать самому. Вспоминать. Память – это самое ценное, что у меня есть. И я не могу это потерять. Ведь я помню себя практически с рождения. Само рождение я, конечно, не помню, но вот обрезание помню хорошо. Это было, кажется, на десятый день. Жизнь моя, как и мамина, висела на волоске, но ровно на девятый день я оклемался. Мама очень хотела, чтобы мне сделали
– А я вас знаю.
– Откуда же ты можешь меня знать?
Я пожал плечами. Я не смог этого доказать, хоть и помнил эту его морщину на лбу. Я больше ни у кого такой не видал. Она похожа на одинокую галку в небе.
– У вас между глазами птичка, – только и сказал я тогда.
– Вот фантазёр! – сказала мама. – Не обращайте внимания.
Мама погрозила мне пальцем, а он задумчиво потрогал морщину и сказал, что как раз незадолго до моего рождения стал учеником раввина и стоял тогда рядом, только длинной бороды у него ещё не было. И что он меня запомнил, потому что это был первый ребёнок, который не плакал, когда ему делали