Читаем Молоко волчицы полностью

Давно не стригли бороды казаки. Похлебали горя. От карабинных ремней на плечах многолетние мозоли. Патронов в обрез, как дней оставшейся жизни. Нет ни родных, ни друзей. Скрылись милые станицы. Путь один - в Персию, в Турцию, к черту на рога. Над лесом сказочным - луна. Потопленная темным отчаяньем, прахом рассыпается жизнь.

Нет, он не пойдет с ними, будет бедовать тут, в лесу. Вот только дайте ножик какой-нибудь, кресало и котелок. Зверя он не страшится - чего уж страшнее человеками, если можете, помогите срубить берлогу, а места ему тут знакомые.

Казаки помогли Глебу и сверх просимого оставили топор, шинель и ослепительный браунинг-кастет с одним патроном.

Ушли, прикованные к своей судьбе золотыми царскими цепями. Глеб пожевал корочку, съел две горсти кизила и смотрел из темноты на бугры, еще освещенные луной. Постель у него мягкая - ковыльная, волчьи шорохи не страшны, а вот что делать дальше?

Думы его дома, с матерью и Марией. Молча молился он ей. Давал обеты. Просил не покинуть его на горах. Нежнейшими именами призывал возлюбленную сердца своего. Прятал сморщенное, как голенище сапога, лицо в ковыль, пахнущий ее волосами... Прилети кукушкой, упади дождем на рану горючую, откройся в траве родником - огонь опять испепелил губы... Вызванное воображением лицо Марии превратилось в лицо матери. Но он еще вспоминает тихие деньки на хуторе у Марии. О, с какой быстротой пронеслись эти дни!

А мать - много матерей голосят нынче.

О, сердце матери!

Снова качаешь ты люльку, напевая "Казачью колыбельную" великого поэта: "Спи, младенец мой прекрасный, баюшки-баю"...

Ты жадно ждешь стука в дверь, оставляешь в печи убогий свой ужин вдруг вернется сын, и он не должен остаться голодным. А где-то треснули выстрелы, блеснули клинки, натянулись веревки. Ты зажигаешь лампаду с трепетным огоньком, падаешь ниц перед образом Матери, молишься о детях. И так же молятся другие матери, чьих сынов убили твои дети, и ты ломаешь руки, ведь та мать - ты сама.

О, сердце матери!

По первому снегу Мария пришла к Прасковье Харитоновне и, зарыдав, упала ей на грудь. Вездесущая Катя Премудрая сказала Любе Марковой, а Люба Марии, что Глеба осенью расстреляла ЧК. Обголосив Глеба, Мария подняла измученные глаза.

Прасковья Харитоновна приняла весть на ногах, не упала, не закричала. Только скорбные складки легли у рта. И великая тоска затуманила очи.

- Не плачь, Маруся! - сказала Прасковья Харитоновна. - Миша мой в начальниках ходит, он бы сказал, если чего. Пока никаких известий нету. Будем ждать.

"Вот железная!" - подумала Мария, и твердость матери в горе помогла ей высушить слезы.

Мария вернулась работать в коммуну, заведовала птичником. Предлагал ей любовь председатель артели Яков Уланов, но она только жалко посмотрела на него - какая ей теперь любовь!

Тайно от всех она ставила в церкви свечи за упокой раба божьего Глеба, заказывала отпевание, ходила на воображаемую могилку в ломках и сильнее тянулась к брату "покойного" Михею Васильевичу.

Михей Васильевич тоже радовался встречам с Марией, вникал в ее жизнь, помогал делом и словом. О Глебе они никогда не говорили. Ульяна, знавшая от Михея о расстреле Глеба, тоже привечала Марию и ее детей. Горе заставило и третью невестку Есауловых Фолю лепиться к Марии и Ульяне.

Зимними вечерами все трое вязали шерстяные чулки и варежки в доме Михея. Фоля побаивалась его, но он редко приходил раньше полуночи. Иногда они гадали на Спиридона и Глеба - оба выходили живыми, но в таком зловещем окружении черных, пиковых карт, что сердце сжималось. Песни в те дни пели невеселые...

Как во тех горах Кавказских,

Там во темном во ущельице

Лежит молодец, шельма он хороший,

Черной бурочкой укутанный,

Камушками закладенный.

Как с-под этих из-под камушков

Ковыль-травка пробивается,

А на той на ковыль-травке

Поверх камушков цветики алые,

Зимой белые снеги сыпучие.

Мелки пташки туда прилетают,

Во ущельице песни распевают:

Ты проснись, проснись, молодец,

Бела зимушка, она проходит,

Весна красная наступает,

Твоя женушка в беседушках гуляет.

Все в беседушках гуляет,

Себе мужа выбирает...

ОБЛАВА

"Святой Георгий" во Францию не дошел - машины поломались якобы.

Высадили наших станичников на мрачном каменистом острове Лемнос. Пыль. Сухмень. Ветра. Вонючую воду привозили на барже и за ней с полночи становились в очередь. В гнилых тростниковых бараках тиф. Кормили прогорклой рыбой. С утра эмигрантов гнали на работу - сортировать камни, складывая их в пирамидки. Такие же пирамидки над могилками.

В сотне Спиридона Есаулова четверо - он сам. Роман Лунь, Алексей Глухов, Сократ Малахов. Командир каждый день ходил в комендатуру острова и требовал, чтобы их отправили во Францию на транспорте с грузом мрамора. Комендант отказывал, ссылаясь на карантин.

Начинался голод. За дольку чурека отдавали кольцо с алмазом. Народу тьма - драки, воровство, разврат. Казаки вспоминали домашний хлеб, куриные шейки, свиные головы, требуху с хреном, сало, рассыпчатую картошку в сметане, моченый чернослив с крепким, как вино, черным соком - казачью кухню.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное