— «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французу отдана!» — поднял голову Спиридон, помнивший множество стихов поэта со школьной скамьи.
— Как бы его немцы не взорвали. Или в Германию увезут. Попробуй спасти.
— Ладно, Минька, не тревожься, сделаем.
Заскрипели колеса. По улице Глеб везет глину на тачке.
— Зайди на минутку! — крикнул Спиридон через стенку.
— Некогда, фундамент обваливается, подмазать надо! — ответил Глеб. Завтра.
— Завтра будет поздно!
— Вечерком забегу!
— В дом вселился… пускай едет, — говорит Михей.
Ульяна подала обжаренного в жиру индюка. Спиридон ел жадно — еще не отъелся после казенных харчей. Михей подливал ему вина. Иван сшибал палкой спелые яблоки и груши, брезгуя деревьями, поваленными танками. Спиридон обтер руки о виноградные листья, потом об штаны, дрогнула его рыжая борода:
— Как же это, браток? Росли, бегали, косили, воевали, а теперь, получается, все?
— Все, брат, время. Не горюй, доживи до победы — я на золотом коне прискачу в станицу, я только подремать на часок прилягу, а ты песню споешь на прощанье.
— Сейчас?
— Завтра… или когда там…
— Слушай сейчас, а то завтра не услышишь. Какую тебе?
— На Куре-реке, — подумав, сказал Михей.
Спиридон негромко запел:
— Нету там встреч! — сказал непреклонный коммунист. — Вино забери, похмелишься. — И словно скомандовал: — Ступай, час добрый! Постой, ты же мне так и не рассказал, где ты был последние годы, Фолю таскали в НКВД, и я догадывался — не бежал ли ты?
— Долго рассказывать… время не позволяет… потом расскажу… при случае… В Париже и Мадриде был…
«Эдельвейсы» вышли из палатки на лугу, легли, как буйволы, в нагревшуюся речку, стремительно закипевшую у их голов.
Полицейский ушел. Но на костылях далеко не убежишь. Ульяна жиром заплыла. Может, один бы и ушел, но без нее он беспомощен теперь, а она и нужна, и ядро на ногах. Теперь же пусть сама расплатится слезами потери за то, что повернула коней назад — надо было хоть мертвого, но увозить Михея. Однако хорошо, что вернула: немного навару с мертвого, а тут он сегодня прекрасный денек прожил — и Кольку с Крастеррой нарядил, и брата к делу пристроил. Ульяне, он понимает, не хотелось уходить с насиженного места от живого к холодному, дома стены помогают, а там и места не пригреешь. И Михей, точно самоубийца, мстительно думал о предстоящем горе жены — от его гибели. Теперь он понял мать Прасковью Харитоновну, которая на себе вымещала зло на других — трудом, бережливостью, недосыпанием. Эта черта присуща и ему. Но он умом гасил в себе злость. Чего ей мстить, Ульяне? Недалекая, покорная баба. Прожила она за ним, как за каменной горой. Подружки завидовали ей, а что видела она, что узнала? Прожил Михей на ветру, на коне, в схватках, а она просидела, ковыряясь на грядках, в теплом углу.
В сумерках вошел в хату Иван.
— Дядя Михей, Спиридон Васильевич привел коней под Синий яр.
— Уля, пойдем?
— Куда иголка, туда и нитка.
Посмотрел на жену — куда такой нитке на коня, ноги как у рояля, а у самого сердце дает перебои, конец подходит.
— Ваня, скажи Спиридону, пусть уходит, рисковать бы ему не надо — не все сделал, а я распорядился полностью.
— Дядя Михей, пошли без тетки, может, ее не тронут.
— Так дела не делаются, жили вместе — и помирать вдвоем.
— Я сюда коней приведу, Гарцева еще нету!
— Скажи Спиридону, пускай вспомнит рассказ Льва Толстого, я сотне на германском фронте читал: как Жилин и Костылин из плена бежали… Ступай. Уля, пошли в сад, посидим, смолоду некогда было, а нынче визиты замучили.