Споры между добродетелью и страстью, землей и торговлей, республикой и империей, ценностями и историей, которые мы рассмотрели выше, – легли в основу общественной мысли XVIII века. В двух оставшихся главах мы попытаемся показать их роль в Американской революции и формировании американских ценностей. Мы проанализируем эту часть истории в более широком контексте развития европейской мысли таким образом, чтобы в общих чертах могла проявиться наглядная связь Джефферсона и Гамильтона с Руссо и Марксом. Можно продемонстрировать, что и Американская революция, и Конституция США в каком-то смысле завершают гражданскую мысль Ренессанса и что идеи, сложившиеся в русле традиции гражданского гуманизма – сплав аристотелевской и макиавеллиевской мысли о zōon politikon,
– важны для понимания парадоксов современного конфликта между самосознанием индивида, с одной стороны, и новым самосознанием общества, собственности и истории, с другой. Отцы-основатели действовали в «момент Макиавелли» – время кризиса отношений между личностью и обществом, добродетелью и коррупцией, но в то же время это исторический момент, когда обозначенная проблема или осталась позади, или была признана неразрешимой; все зависело от точки зрения. Наша задача в этой главе состоит в том, чтобы как можно полнее понять причины, по которым унаследованный из прошлого комплекс идей, касающихся республиканской добродетели и ее места в социальном времени, перешел в XVIII столетие в такой одновременно законченной и гибкой форме, так мало изменился и при этом был настолько серьезно оспорен.Мы проследили развитие этого сюжета начиная с того, как афинское представление о человеке как zōon politikon
, о гражданине по природе, возродилось в парадоксальной, хотя и не прямой связи с христианской верой в человека как homo religiosus, созданного для жизни в трансцендентной и вечной общности, известной под опасным политическим именем civitas Dei. Далее, мы наблюдали, как завязавшийся спор вобрал в себя следствия из протестантского утверждения, что все верующие являются священниками и что именно общество, а не церковь представляло собой подлинную ecclesia. Поскольку пуританизм, сопровождаемый в этом отношении рациональным деизмом, все более систематически отрицал самостоятельный характер религиозной организации внутри общества, возрастала потребность в доказательстве единства гражданской свободы с религиозной, добродетели – в гражданском смысле – со спасением. Подобные заявления либо могли делаться с евангелических или милленаристских позиций, либо относились к другой крайности, воплощая постхристианскую и утопическую точку зрения. Впрочем, в обоих случаях они свидетельствовали о секуляризации личности, ее растущей вовлеченности в проектирование общества, которое стало историческим, независимо от того, было оно предназначено к спасению или нет. Поскольку христианская устремленность к трансцендентному не угасла, описанная позиция воспринималась как парадоксальная и революционная: Монтескьё смог повторить мысль Макиавелли, утверждавшего независимость и светский характер гражданской добродетели, не тождественной ни христианской общности, ни общественной морали, основанной на чисто христианских ценностях1126. Однако по мере того, как у гражданина оставалось все меньше сходства со святым, его гражданской личности требовалась virtù, все меньше похожая на способность души к искуплению и все больше – на автономию великодушного человека Аристотеля или – если говорить об интересующем нас периоде – на amour de soi-même1127 Руссо, а такая мораль предполагала не столько духовное, сколько социальное и даже материальное основание.