Солдаты напряглись еще больше. Вдруг я заметила Веру — она вышла откуда-то из-за спин и встала рядом с профессором. Огромные блестящие глаза. Ловушка для непрошеных гостей: в этих глазах мог бы сгинуть не только взвод, но и небольшая армия. Тьма. Молчать много лет, чтобы стать такой пропастью. Становиться пропастью иногда. Я позавидовала Вере, но тут же зависть оказалась уничтожена восторгом: сколько же тут было чистой силы, я верила-верила теперь в то, что Монастырь неуничтожим, нестираем.
— Та-ак, — угрожающе протянул полковник, но мы опять не отреагировали на его интонацию. Он не мог. Если бы он скомандовал идти, мы бы не двинулись. И что — нас бы поволокли солдаты? Выглядело бы по-идиотски.
Его жесткая, каменная голова опять нервно дернулась; он обернулся к подчиненным и заорал уже им:
— Быстро, быстро, марш!
Послушные солдаты тяжело побежали через калитку. Аккуратной цепочкой. Полковник последовал за ними, даже не оглянулся. Какое-то время мы слышали топот сапог.
Потом все стихло. Я бы вряд ли могла объяснить, что же произошло, но поскольку меня охватило чувство радости и облегчения, объяснений уже не требовалось. Я глубоко сомневалась, что полковник вернется. С надеждой посмотрела на старшего Монаха. Он выглядел так, точно целый день таскал камни. Другие, впрочем, приободрились — как и я. Посмеивались, обменивались не имеющими смысла репликами.
— Идите ужинать, — сказал Монах.
Мы с удовольствием подчинились. О беспорядке в столовой никто и не вспомнил.
Запись пятьдесят шестая
Однако, что-то было нарушено. Исчезла невидимая обслуга, точно солдаты прорвали в целостности Монастыря большую дыру, через которую вытекли повара и дворники.
Да-да, брошенный мусор уже не исчезал сам собой. Старший Монах резал холодное мясо, младший принес два больших чайника, мы расставляли мебель. В этих действиях мы становились ближе друг к другу, но ореол идеальности монастырского существования таял с каждой минутой. Изменения не то чтобы разочаровывали, но вселяли печаль — как если бы любимый, вызывающий восхищение человек, вдруг оказался серьезно больным, и с этой болезнью ему предстояло жить до конца.
Прошел слух, будто лет двадцать пять назад полковник, а тогда — просто охранник, застрелил отца Веры. Первый труп на его совести. В ее лице он увидел покойника и справиться с собой не сумел. Я не знала, откуда возникла или всплыла история. То ли кто-то все же дорвался до библиотеки с подшивками прессы, то ли вспомнилось, что говорили родители о далекой войне, а может, мы все имели к этому отношение, только слабо понимали, какое. «А я слышала, что…» — звучало в ответ на первоначальный рассказ, и прошлое обрастало подробностями. Все вернулись к серьезности и даже местами к мрачности. Из столовой мы перебрались в круглый двор; вечерело. Стояли группами или поодиночке, курили, переходили от одного к другому. На одной стороне побледневшего неба медленно скатывалось к горизонту солнце, на другой — появился остроконечный месяц. Я совсем запуталась в датах, и вряд ли бы смогла вычислить, какой теперь день. Вторник, четверг? Да и число…
Я отмахнулась: неприятно было восстанавливать привязанность к календарю. Под внешней стеной разрослась полынь. Сухие камни немного крошились, или, может, это пыль из щелей. Стена выглядела так спокойно, так отстраненно, точно в Монастыре никто не жил много лет, и не жил даже сейчас. Я тряхнула головой, прогоняя наваждение, и обернулась: все по-прежнему стояли здесь, кроме монахов. Говорили о солдатах, полковнике — мстительно, жестко, но при этом негромко: до меня долетали лишь отдельные слова. Словно из таких же каменных глыб складывали его жизнь — прошлую, настоящую, будущую. Как мы смотрели на него тогда, а?
Практически вытягивали душу, разглядывали пойманного мотылька. Кое-кто, похоже, почуял возможность расставить все по местам. Даже не возможность, — потребность.
А ведь я поняла, для чего мы в той мастерской, много лет назад, делали кукол — копии реальных людей. Но в Монастыре можно было обойтись без лишних вещей, и даже — без лишних слов. Я уверена, существовало еще и то, что мы боялись друг другу сказать. Мы видели это, мы строили это, но стоило только попробовать проговорить, как накатывал страх. Даже воздух, казалось, сгущался от этого. И тут я впервые почувствовала с пугающей ясностью, что из участников эксперимента, из подопытных кроликов мы наконец обернулись учениками.
Старший Монах вышел к нам, когда солнце приобрело почти оранжевый цвет. Ему достаточно было кивнуть, чтобы мы выстроились полукругом: между ним и стоящими по краям зияли большие дыры, но в них, как ощущала я, накапливалось связующее напряжение: если бы Монах вдруг шагнул, то все мы единым целым переместились бы следом. Но вместо того, чтобы двинуться, он сказал:
— Последняя практика. Она займет вас надолго.
Во мне что-то дрогнуло.