Разве не верный путь избрал мистер Теннисом, путь, позволивший ему вновь стать точно малым ребенком и
Было холодно; Гаральд покрыл голову капюшоном. Пока Вильям читал, кивая или покачивая головой, Гаральд, вытянув сухую шею, пытался уловить и оценить блеск его глаз и движения губ. Едва Вильям закончил, он сказал:
— Вы не убеждены. Вы не верите…
— Не знаю, что значит верить или не верить. Вера, как вы весьма красноречиво пишете, происходит от чувства. Я же не чувствую ничего подобного.
— Но как же мое доказательство, строящееся на любви, отеческой любви?
— Звучит прекрасно. Но я бы ответил словами Фейербаха: „Homo homini dues est“[29], наш Бог — это мы сами, мы поклоняемся себе. Мы создали своего Бога по видовой аналогии, сэр, мне не хочется обидеть вас, но я годами об этом размышлял, мы создаем совершенные образы самих себя, наших жизней и судеб, как художники создают образы Христа, сцены в яслях или серьезноликого крылатого существа и юной девы, о которых вы однажды рассказывали. И мы преклоняемся перед ними, как примитивные народы преклоняются перед ужасными масками аллигатора, орла или анаконды. По аналогии вы можете доказать что угодно, сэр, и, следовательно, ничего. Таково мое мнение. Фейербах понял одну важную вещь касательно нашего разума. Мы нуждаемся в любви и доброте в реальном мире, но часто их не находим, а потому изобретаем Божественного родителя для дитяти, плачущего в ночи, и убеждаем себя, что все хорошо. Но в жизни часто случается, что наш плач никто не слышит.
— Это не опровергает…
— По сути дела, и не может. Все остается на своем месте. Мы стремимся, чтобы было так, как мы хотим, а потому создаем сказку или картинку, согласно которым мы именно таковы. Вы легко можете сказать, что мы походим на муравьев или что муравьи могут развиться и стать похожими на нас.
— И правда могу. Все мы — одна жизнь, я верю, пронизанная Его любовью. Верю и надеюсь.
Он взял бережно бумаги, и они задрожали в его руках. Руки его были цвета слоновой кости, испещренные, как лужица остывающего воска, мельчайшими морщинками, под кожей проступали свинцовые синяки, узлы старческих вен, пятна цвета чая разной формы. Наблюдая, как эти руки складывают дрожащие бумаги, Вильям исполнился жалости к ним, как к больному, умирающему животному. Плоть под ороговевшими ногтями была цвета свечного воска, бескровная.
— Возможно, я не чувствую убедительности ваших доказательств, сэр, в силу неразвитости собственных чувств. Мой образ жизни и мои занятия сильно изменили меня. Мой родной отец очень напоминал ужасного Судию, он пророчил реки крови и всеобщую погибель, даже его ремесло было кровавым. Позже, на Амазонке, я столкнулся с великим хаосом, наблюдал полное равнодушие к человеку и человеческой жизни, — не мудрено, что я утратил способность находить в окружающем мире доброту.
— Но, надеюсь, вы нашли ее здесь. Вам, наверное, известно, что мы считаем ваш приезд проявлением особого Промысла Господа: вы подарили новую жизнь Евгении, а сейчас — и вашим малюткам.
— Я весьма признателен…
— И надеюсь, вы счастливы и довольны, — настаивал Гаральд усталым старческим голосом.
— Я счастлив в полной мере, сэр. Я обладаю всем, чего желал. А когда я задумываюсь о своем будущем…