К концу 1950‐х годов добровольный затворник возвращается в Париж и с головой погружается в водоворот общественных страстей, на волне антиголлистских настроений активнейшим образом включившись в интеллектуально-политическую борьбу. В компании своих друзей по так называемой группе улицы Сен-Бенуа[81]
он пытается нащупать тот самый идеальный, конечно же утопический, «коммунизм мысли», о котором велись жаркие дискуссии с «отфильтрованными» коммунистической партией Робером Антельмом и Дионисом Масколо; он оказывается главным инициатором написания и одним из основных авторов знаменитого «Манифеста 121»[82] (включенного нами в приложение); затем принимает деятельное участие в организации европейского «Международного обозрения», призванного обеспечить возможность публичного диалога интеллектуалам разных стран; все это прослеживается в пунктирно итожащем — вновь сквозь призму, сквозь филигрань дружбы — его жизненный путь очерке «За дружбу», ставшем наряду с другим автобиографическим повествованием, «Мгновением моей смерти», последним значимым текстом писателя.После событий 1968 года, после выхода на улицу («душой и телом», по выражению Жака Деррида) и активного участия в манифестациях, в работе Комитета действия писателей и студентов, написания анонимных воззваний и программных манифестов (утверждается, что именно Бланшо мы обязаны одним из самых знаменитых лозунгов 68-го: Будьте реалистами — требуйте невозможного
), Бланшо практически отказывается от десятилетиями устоявшегося статуса «теоретика» NRF, перестает регулярно печатать в этом журнале свои статьи[83] (их, по подсчетам биографа Бланшо Кристофа Бидана, набралось в общей сложности 128), которые при всей своей философской наполненности могли по большей части проходить по разряду критики… и мы можем вернуться к эпохе написания «Философского дискурса»…***
Статья Мишеля Фуко «Мысль извне» (переизданная после его смерти отдельной книгой в том же издательстве и оформлении, что и книга Бланшо о нем) вошла в июньский номер журнала Critique
за 1966 год, первое печатное издание, целиком посвященное творчеству Бланшо[84]. На протяжении 1960‐х годов Фуко опубликовал небольшую книгу о Раймоне Русселе и ряд статей о литературе, которая, на его взгляд, наиболее явным образом подводила к зазору, зиянию между языком и субъектом, нащупанному также в лингвистике, психоанализе и исследовании мифов; кульминацией этих штудий после работ о Батае и Клоссовском и стала статья о Бланшо, в текстах которого он находит рецепт от свойственного прозаическому языку «риска наново сплести старую ткань внутреннего». Во многом именно к концептуальному провешиванию зоны внеположного — того, что, будучи на первый взгляд внешним, в отличие от него категорически, принципиально не поддается освоению в качестве внутреннего (завоеванию, скажет позже в «Либидинальной экономике» Жан-Франсуа Лиотар) — и сводятся разборы Фуко. Внеположное в его понимании — то, что неподвластно дихотомии, не подпадает даже диалектике внутреннего и внешнего (манихейскому раскрою пространства на «интериорное» и «экстериорное», рефлектирующему противопоставлению дня и ночи, зримого и незримого, которое так часто проблематизируется у Бланшо); то, что не способно попасть(ся) внутрь и тем самым остается вне самого разграничения, этому разграничению, однако, с бесконечным упорством свидетельствуя.Внеположность — инаковость, которую невозможно включить в понятийную, концептуальную мысль потому, что, как, скажем, ночь прежде всякой ночи
в «Темном Фоме» или «Литературном пространстве», она составляет невыговариваемое условие самой мысли: именно это радикальное извне и проговорено в названии текста. Мысль может быть только извне: идти из в не, — из внутреннего в наружное? — нет, трансцендируя в не-положное, то, что рас-положено быть не может. Это, в частности, означает, что ее предмет, то, на что она направлена, ей не принадлежит, ею не вбирается (как внеположен линейной логике парадокс лжеца), и тем самым она сама всегда остается вне: нам, то есть субъекту, недоступной. Всегда остается и внешней мыслью, и мыслью о внешнем: о чем-то внешнем любому внешнему, но сама от этого не оказывается внутри, не может уйти внутрь, «интериоризироваться». Для усмирения сей парадоксальной ситуации, для «снятия» понятия субъекта Фуко и ценен опыт языка на его пределе: в изводе современной литературы на ее пределе: в перформативной прозе Бланшо с ее «местами без места», где «мерцает язык без определимого субъекта, закон без бога, личное местоимение без личности, лицо без выражения и глаз, другой, являющийся тем же».