– Ох и высплюсь седни, – зевая, приговаривал Федор. – За все дни доберу. Что, перекурим на сон грядущий. Ленька, дай папироску.
Огурец лихим щелчком вышиб из пачки папиросу, и она упала Федору на колени.
– Садись, чего стоите.
И только тут Федор догадался, что происходит непонятное. Все молчат. Молчат и не присаживаются рядом. Иван вообще отвернулся.
– А в чем дело, мужики?
– Дело в том, что это поле мы могли бы убрать до дождя. А не убрали, – ответил ему Иван.
Никто ни о чем не договаривался, но вышло само собой, что трое отодвинули от себя четвертого. Федор насторожился. Еще ничего подобного ему не приходилось испытывать в своей жизни. Чтобы его вот так, запросто, взяли и отодвинули. Хотел сказать, что они слишком молоды, что у них еще под носом мокро, но говорить уже было некому. Иван, Валька и Огурец уходили, оставляя его одного. «Ну и пусть топают, не на того нарвались, не побегу», – решил Федор, оставаясь прочно и надежно сидеть на скамейке.
Темная, редко где освещенная фонарями центральная улица Белой речки закисала грязью. Звук шагов получался уже хлюпающим. И лишь это хлюпанье сопровождало Вальку, Ивана и Огурца. Говорить им было не о чем. Семенное поле весной засевали первым, сейчас оставшийся хлеб будет перестаивать, а если дождь зарядит дней на пять-шесть, он начнет осыпаться. И пусть его осталось всего несколько гектаров, но ведь это самый лучший, самый отборный хлеб, какой только вырос на полях вокруг Белой речки.
По домам разошлись тоже молча.
Иван переоделся в сухое, развесил сушить мокрую спецовку и остановился, прикидывая, как бы побыстрее соорудить ужин. Последние дни ему некогда было заниматься домашними делами, и сейчас, оглядывая кухню и комнату, он видел беспорядок, запустение и ту необихоженность жилья, какая особенно бросается в глаза в холостяцких общежитиях. Опускались руки. Лечь бы на кровать, укрыться с головой одеялом и ничего не видеть, не слышать и ни о чем не думать. Особенно об оставшемся хлебе.
На крыльце послышались шаги, волгло зашебаршил дождевик – пришел Яков Тихонович. Он щурился от света, долго раздевался и разувался у порога. И, лишь пройдя к столу, устроившись на лавке, спросил:
– Не управились?
– Сам знаешь, чего спрашивать.
– Да, тут и спрашивать нечего. Обмарались вы, ребята. Прямо скажем – обмарались.
Иван не отвечал. Яков Тихонович больше ни о чем не спрашивал. Они молчком поужинали, улеглись, но Яков Тихонович вдруг соскочил и, поддергивая большие сатиновые трусы, решительно взмахнул рукой.
– Нет, Иван Яковлевич, скажу я все-таки тебе. Терпежа нет молчать.
Иван лениво откинул одеяло, приподнялся на подушке. Не хотелось ему сейчас слушать отца. Владело им в эту минуту полное безразличие ко всему. И еще чувство беспомощности. Словно на глазах горел дом, а под рукой ни ведра, ни лопаты. И оставалось лишь одно – стоять и смотреть.
Яков Тихонович еще раз поддернул сползающие трусы, прошелся по комнате. Видно было, что изо всех сил он сдерживает раздражение, загоняет его внутрь, собираясь говорить спокойно и рассудительно.
– Скажи мне, Иван Яковлевич, хоть один валок вы нынче положили? А? Ни одного! Все напрямую убирали. А почему? Да потому, что хлеб чистый. А почему он чистый? Да потому, что по парам сеяли. А откуда пары? Их ведь нам не дают иметь. План! Засевай, и точка. Сколько ругани было, сколько нервов мы с председателем на пару истрепали! Тебя ни одним боком не коснулось. Тебе уже готовенькое дали.
– Батя, не мое это дело – за пары воевать. Не мое! Ваше дело с председателем. Вы мне – условия, я вам – работу. Что неясного?
– А работы-то твоей нет!
– И условий тоже нет.
– Не пойму тебя, Иван, не пойму.
Тот еще дальше откинул одеяло, вскочил с кровати, следа не осталось от недавнего безразличия.
– А Федора кто воспитал? Кто его воспитал единоличником? Гони гектары, а там хоть трава не расти. А вопрос с техобслуживанием кто до сих пор не решил? Тоже я?
– Ну, единоличником-то и ты был совсем недавно.
Иван осекся.
– И если уж по совести, то и на Федора шибко кивать не надо. Он вам всем троим сто очков вперед даст. Требовать легко. Вынь да положь. Это и дурак может.
Иван шлепнул себя ладонью по лбу и сел на кровати. Его словно озарило. Только сейчас. Понял, чем он так раздражает отца.
– Батя, вот теперь мне все ясно.
– Что – ясно?
– А почему ты мной недоволен.
– Так, интересно.
– Очень даже интересно. До меня только теперь дошло. Ты сам прекрасно знаешь, что я прав. Не манны ведь небесной прошу – положенного. А ты ничего не можешь. Не можешь и злишься, потому что привык – на нет и суда нет. А чтобы оправдаться, говоришь, что я требую слишком много. А я вправе требовать. Ты не думал, сколько надо мной народу сидит, начиная с тебя и выше. Добрая сотня ртов на пару моих рук. И эта сотня ни черта для меня сделать не может.
Яков Тихонович был сражен наповал. Иван прочитал его самые тайные мысли.
– И я тебя без конца буду дергать, чтобы ты дергал председателя, а он – других, чтобы вся эта сотня хоть мало-мало шевелилась. Нет, батя, не будет нам с тобой мира.
– Войну, что ли, мне объявить собрался?