Гриша, так и обмотанный вожжами, остался лежать на полу, подтягивая к животу острые коленки, и плакал, плакал в первый раз за долгое время трезвыми, тяжелыми слезами.
И вспомнилось вдруг: ровная полевая дорога вкатывается в березовый колок, сквозь листву пробивается солнце, и на дороге, серой, накатанной, лежат неровные теплые пятна. Даже на вид теплые, так и хотелось свеситься с телеги и приложить к ним ладонь. Но рука у него лежала на головенке младшего сына, и он боялся его потревожить. Только наклонялся и счастливо жмурился от чистого, спокойного дыхания. В тот раз они ездили за вениками и, возвращаясь, вместе с Анной дружно и негромко пели какую-то песню. Проснувшийся Валька слушал их и пытался подтягивать. Какую же песню они пели? Гриша пытался вспомнить и не мог. Дальше – туман, один туман и тяжелый запах перегара, от которого можно задохнуться.
– Нашел этого ирода? – вопросом встретила Вальку мать. Она, как всегда, была сердита, и в хрипловатом голосе слышались злые нотки. От ее голоса Вальке стало еще тоскливей. Все известно наперед. Крики, ругань и снова, как спасение, – езжай в город. Лицо матери под жестким электрическим светом было… неродным, отпугивало. И медленно, но верно доходило до Вальки: что он ни скажи сейчас, какие слова ни придумай – напрасно. В своей застарелой обиде на горькую жизнь, на отца, вообще на все, мать никогда не сможет ничего понять. Переродись завтра отец, стань другим, он такой – другой – пожалуй, ей будет не нужен.
Откуда и зачем пришло оно к нему, это понимание других людей, как самого себя? Вот и мать, поняв ее до конца, он уже не сможет любить по-прежнему. Все переворачивалось, становилось с ног на голову и пугало до замирания, до пустоты в сердце.
Валька тяжело опустился на табуретку, посидел, обхватив голову руками и сжимая ее изо всей силы. Потом встал, толкнулся в двери и пошел. Не помнил, как очутился на улице у какого-то дома, на какой-то лавочке. Вздрогнул, когда на плечо легла тяжелая рука.
– Ты чего здесь? – Перед ним в майке, трусах стоял Федор. – Чего скулишь?
Валька не отвечал. Федор, вздрагивая от прохлады, присел рядом и не торопил его. Когда Валька стал рассказывать, тоже не торопил, молча слушал. А Валька говорил и говорил, и выходило так, что родители ему не нужны, что он от них отказывается. Сейчас он верил в это. Федор не перебивал, хотя думал он совсем по-другому, а когда Валька выдохся и опустил плечи, легонько поднял его со скамейки своей сильной железной рукой и повел к себе в ограду.
– Знаешь, у нас вакантные места разобраны, мы с тобой на летнюю кухню. Я тебя на раскладушку, а сам на топчан. Пошли, пошли. Квас будешь пить?
Федор не успокаивал Вальку, не переубеждал его, да он и не умел этого делать. Было у него только одно желание – прикрыть острые, по-мальчишески ссутуленные плечи своей рукой. Прикрыть и держать так, пока они не расправятся. И еще удивлялся сам себе: ведь что-то случилось с ним за эти несколько недель. Что? Он не находил подходящего определения, и на ум приходило лишь одно, еще неосознанное, неоформленное, про что пока можно было сказать лишь так: не чужие. Не чужие они сами друг другу, не чужая им земля и работа, которую они на ней делают.
– Ну вот, здесь и укладывайся. И спи хорошенько. Завтра целый день еще пахать, слава богу, последний. Квасу попей…
Он напоил Вальку квасом прямо из банки, дождался, когда тот успокоился на раскладушке, улегся сам на жесткий, застланный фуфайками топчан и закрыл глаза.
– Не чужие… – бормотал Федор, уже смариваясь в сон. – Не чужие… Ишь ты…
Глава одиннадцатая
1
Виктор задыхался, ему не хватало воздуха. Гулко, редко бухало сердце, всякий раз, словно в последний, ноги подкашивались, и он падал лицом прямо в грязь. Собирал силы, вставал на четвереньки, оглядывал бесконечное, пустое поле и от бессилия, от усталости и отчаяния начинал выть. Утробно, по-звериному. Он знал, что там, за полем, должен быть лес и ему надо до него добраться. Там – твердая земля, там – чистый, прохладный воздух, там можно упасть на мягкую, влажную траву, вздохнуть полной грудью и перевести дух. А здесь он задыхался, по колено проваливался в грязь, падал, судорожно извивался, раскидывая руки и ноги, и тоже знал: если не вырвется отсюда – пропадет. Захлебнется в душной, вонючей слизи, она залижет его – и скроет под собой, навсегда упрячет. Его не будет.
А еще Виктор знал, что сначала ему надо увидеть березки. Когда он увидит их, стоящие чуть на отшибе, он обязательно доберется до леса. И тогда – выживет.
Дрожали и подсекались ноги, каждый шаг давался с великим трудом, будто груз неимоверной тяжести гнул книзу. Устоять бы под ним, удержаться. Виктор напрягался до стона и снова падал, со всхлипом разевал рот, чтобы глотнуть воздуха, но вместо воздуха захлебывался мерзкой, вонючей жижей.