— Да вот он.
Толпа расступилась, и Моисеенко увидел: у стены на снегу лежит человек. Голова в крови, одна рука на отлете, сломана.
Человек дышал.
— В больницу его надо. А ну, берись.
Подняли, но человек страшно застонал.
— Ноги у него перебиты.
Снова положили на снег. Петр Анисимыч подбежал к сторожевой будке, выхватил рогожку. Раненого положили на рогожку, понесли в больницу.
Фельдшер, сонный человек с толстыми веками, не разлепляя глаз по важности своей и по лености, уронил со слюнявых толстых губ одно только слово:
— Расписку.
— Какую тебе расписку? Человек при смерти.
— Расписку или уносите.
— Ах ты гадина! — гаркнул Моисеенко. — А ну принимай и лечи. Не то выволоку тебя отсюда и отделаю, как надо.
Веки у фельдшера вдруг взлетели, как бабочки с капусты, и на рабочих глянули выпученные синие преданные глаза.
— Да мы… не поняли-с. Мы его сразу… Подлечим-с… Семен! Васька!
Прибежали санитары. Унесли раненого.
— Так я пошел лечить-с, — доложил фельдшер, удаляясь важно, но торопливо.
III
Синие пронзительные сумерки, как ядовитые цветы, лезли из лоснящихся сугробов. И это были такие цветочки, которых не сорвешь.
Хоть в животе болезненно урчало, ноги подгибались — одиннадцать часов носят с одного конца Орехова на другой, — и хоть впору было бухнуться в снег и глаза закрыть, Петр Анисимыч приказал-таки себе сбегать еще на станцию.
На станции толпился народ, все больше чистые, мещане, — ожидали прибытия войска. В толпе говорили, что едет губернатор с полком, что губернатор стесняться не будет, живо уймет голодранцев. А «голодранцы», шнырявшие в толпе, покрывали эти разговорчики зловещим разбойным свистом.
«Как бы не разодрались», — подумал Петр Анисимыч, но у него были дела куда более важные, а потому, чтоб совсем не встать, как встает выбившаяся из сил лошадь, затрусил домой.
В каморку вошел, дверь за собой затворил и сел у порожка, в зипуне, в шапке, в валенках.
— Петя! — кинулась к нему Сазоновна, стащила шапку. А он улыбается. Сидит и улыбается во все свои щербины.
— Ох, Катя! Уморился, страсть! Да ничего со мной… Вот посижу.
— Черти! Эко загоняли мужика!
— Сам я себя, Катя, загонял… Собери поесть. Посижу вот и поем.
— Я водички принесу горячей, ноги попаришь.
— Ага! Ноги прямо уж не идут, хоть руками переставляй, а мне еще сегодня топать и топать… В Ликино пойду ночевать, войско ждут чистые-то.
— Я скоренько! — испуганно встрепенулась Сазоновна.
Он парил ноги, не снимая зипуна. Отошел маленько, разделся, умылся. Сел к столу. Поел щей, стал картошку от мундиров чистить. В коридоре шум. Пришли ото всех морозовских казарм спросить Анисимыча, как дальше быть.
С картофелиной в руках и вышел. Горячая. С руки на руку перекидывает.
— Вот что, братцы! Уже и сегодня мещане войско ждут. Не сегодня если, так завтра обязательно пригонят или солдат, или казаков. И тут нам надо ухо востро держать. Тут, это самое, промахнуться нам нельзя. И вот вам мой наказ, а вы ступайте по казармам и чтоб все наказ мой слушали ухом, а не брюхом… Надо сидеть смирно и никуда не выходить. Пресекайте всякое безобразие, чтоб себе на беду не дождаться от жандармов и казаков насилия. Молодежь пусть зря не болтается. Неслухов всем народом будем наказывать. Так и скажите. И все, братцы, будет хорошо. По-нашему будет, может, первый раз в жизни. То, что фабрики стоят, и нам убыток, и хозяину. Да ведь не наша вина, что работу мы бросили. Наш убыток — горькие копеечки, а хозяин многих тысяч недосчитается. Пусть у него и болит голова.
Поклонился людям Анисимыч, они в ответ загалдели благодарственно:
— Спасибо за науку.
— Бог тебе в помощь.
— Ты, Анисимыч, от жандармов-то схоронись. Без тебя-то мы как овцы.
— Э, неет! — засмеялся Анисимыч, помахивая остывшей картофелиной. — Я, каюсь, тоже овцами вас назвал, когда, это самое, все на фабрику пошли, а когда сообща сторожей гоняли да грабителей, вы были как истинные борцы.
Зайдя в каморку, Петр Анисимыч положил на стол так и не очищенную картошку и ничком бросился на кровать.
— Не ругайся, Сазоновна! Я всего-то на минутку — и пойду. Шубу мне достань и деньжонок.
Сазоновна принесла шубу и восемь рублей — весь их капитал. Петр Анисимыч деньги поделил поровну.
— Все, все возьми! Как знать, где тебе мыкаться придется! — заметалась Сазоновна.
Подумал, кивнул, взял шесть рублей.
Поцеловал Сазоновну.
— Луку не видно было? Домой, знать, ушел. Оно и к лучшему. Я завтра в Ликине отсижусь, а его пришлю. Его не знают. Кто бы меня ни спрашивал, говори — в Москве.
— Ах, Петя! — прижалась к нему Сазоновна, но не плакала. Знала, что от слез лихо ему.
Постояли обнявшись, поглядели в глаза друг другу, улыбнулись. А какие там улыбочки — сердца воют: сколько их, гончих-то, навострились за Анисимычем, одному губернатору известно.
…Самый длинный день в жизни Петра Анисимыча Моисеенко на том расставании с женой не закончился. Остановить фабрики Тимофея Саввича — полдела, дело — когда встанут все фабрики и в Орехове, и в Зуеве, чтоб ни один рабочий от общего дела не отстал — ни ткачи Викулы, ни ткачи Зимина.
В казарме Викулы Моисеенко ждали.