Читаем Мортальность в литературе и культуре полностью

«Бытовой» язык отличается анонимностью, дискретностью, случайностью. Он представлен короткими разрозненными репликами, не имеющими ни автора, ни адресата, хотя и содержащими вполне оформленную мысль. Реплики соединены в четверостишия и напоминают диалог или полилог: каждая реплика выделена графически (содержит кавычки) и скреплена с соседней рифмой. Однако случайность рифмовки (реплики не образуют друг с другом семантически связного текста) только подчеркивает раздробленность мира. Четверостишия написаны 4-ст. хореем, вызывающим ассоциацию с песней или частушкой, и в два раза меньше по объему «идеологических» строф.

«Идеологический» язык формально отличен от «бытового»: отсутствуют кавычки (несмотря на то что он анонимно цитатен), преобладают сложные синтаксические конструкции как попытка установить причинно-следственные отношения между явлениями. В построении строфы заметна тенденция выразить целостную картину – предложения соотнесены тематически, хотя эта связь скорее ассоциативная. Между тем ощущение логической несуразицы сохраняется:

Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьеми с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен.Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем,придирается к закону, кипятится из-за пошлин,восклицая: «Как живете!» И смущают глянцем плотиРафаэль с Буанаротти – ни черта на обороте.Пролетарии всех странмаршируют в ресторан.

Восьмистишия написаны тем же метром, что и четверостишия (хорей), но строки вдвое длиннее. Перекрестная рифмовка в первых четырех стихах «идеологических» строф сменяется парной (как в четверостишии), а последние две строчки отличаются от «бытовых реплик» только мужскими рифмами.

Ритмическое сближение «идеологического» и «бытового» языков поддерживается их стилевой пестротой. Нарочитое использование грубо-просторечной лексики наряду с нейтральной и «высокой» нивелирует различия между этими языковыми системами. Установка на диалог оказывается фикцией, коммуникация внутри хорового сознания лирического субъекта становится невозможной. Отсюда ощущение тотальной бессвязности поэтической речи. Реплики, перебивая друг друга, словно освобождаются от присущих им смыслов, становятся индексами явлений, событий, людей, выводя их в сферу абстрактного, внеличностного. Особенно это характерно для имен собственных:

Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах – папироса.<…>Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним – меццо-сопрано.<…>Входит Лев Толстой в пижаме, всюду – Ясная Поляна.<…>Входит пара Александров под конвоем Николаши…<…>Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах.<…>Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора.

Эта установка на схематизм в изображении человека, как показывает И. С. Скоропанова, задается уже в первой строфе: «Отсылка к примитивистскому рисунку подчеркивает, что перед нами не живой человек, а симулякр – фигура знаковая, конечно чрезвычайно упрощенная, утрированная, но весьма выразительная»590.

Деконструкция грамматических структур и самой диалогической формы рождает ощущение бессвязности мира и раздробленности времени («Мысли О Грядущем», «Мысли О Минувшем», «Вечер в Настоящем»). Искажение цитат, анонимная безличность реплик, обессмысливание грамматических конструкций актуализируют мотив беспамятства, забвения, характерный для абсурдистских текстов. Для Бродского, поэта «элегического», как он сам себя определял, более характерен мотив памяти – личной, культурной, исторической. На этом фоне мотив беспамятства неизбежно актуализирует тему смерти, широко представленную в стихотворении:

Перейти на страницу:

Похожие книги