— Теперь я понимаю, почему ты стала взрослой. Это хорошо, Феня… А мать знает?!.
— Я ей сама скажу. Только, дядя Кирюша, вы мне должны во всем помочь… он будет тоже одним из кровяных шариков в организме труда… Правда, дядя Кирюша?!
О появлении на свет нового существа знали только стены Гракинского дома. Мать не нашла силы протестовать и возмущаться, — жизнь ее Фенички, после того как она ушла в новую половину, к Дракину, откололась от нее, — она верила в брата, в его силу и влияние на дочь. Появлению новой жизни Антонина Кирилловна обрадовалась и освободила Феничку от забот:
— Ты сама теперь мать, — сама должна знать, что делать…
— Я, мама, должна кончить ученье и для себя и для него, для Бори.
— Дело твое, сама знаешь, — зато у меня теперь будет дело и скучать с монашками некогда будет…
Осенью Феничка снова уехала в Петербург. Изредка продолжала писать Никодиму, регулярно посылала для него деньги, — Петровский молчал. Кирилл Кириллович, ни слова не говоря племяннице, летом съездил в столицу поторопить в министерстве освобождения Петровского, и теперь уже, когда Лионский кредит сделал снова начальство внимательным и любезным, было обещано возвращение сосланного студента.
III
Осенние вечера с туманными улицами и фонарями, с засекающим стекла мелким дождем и заглушенным гулом трамваев для Фенички были тем же дыханием сложного организма жизни. Возвратившись из института, не зажигая огня, ложилась на постель и старалась представить себе ребенка. Тоски не знала она, некогда было, а печаль грустная, полная любовью к далекому, заволакивала глаза тишиной сумерек. Тосковали тело и руки, не чувствовавшие живого и теплого тельца — ласкового и уютного в своем плаче от голода, когда маленькие губы жадно хватали сочную ягоду соска и, чмокая, всасывали силу и жизнь, от их прикосновения Феничка вздрагивала и улыбалась, и улыбка разливалась по всему телу, пока насытившийся комок не отваливался от груди и не засыпал. Хотелось и теперь тоскующими руками почувствовать и отдать ласку матери, самое главное, нужно было отдать эту силу, иногда даже давившую ее своей настойчивостью. Но сейчас же подавливала в себе это чувство, зная, что весною, после зачетов, она снова будет около Бориса, и это пройдет.
Затапливала печку, грелась се теплом и веселыми огоньками, сновавшими по поленам березы, грела чай и садилась учиться. Каждая страница была приближением к тому дню, когда она станет частицею всего организма и будет участвовать в сложном обмене веществ жизни. Представлялся дядин завод, амбулатория, точный ланцет или трубка…
От Никодима не ждала писем и не знала, что с ним. Посылаемые деньги обратно не возвращались. Писала ему по-прежнему, но с каждым месяцем реже, только чтобы знал, что есть человек, к которому он может прийти и отдохнуть.
В один из вечеров, утомленная беганьем в институте и по городу — отдыхала в сумерках.
Постучал кто-то в дверь, — думала, что хозяйка с письмом или случайно за чем-нибудь Журавлева.
— Войдите…
Кто-то поставил у двери что-то тяжелое, закрыл ее и нерешительно остановился.
Почти незнакомый голос спросил:
— Фекла Тимофеевна здесь живет?..
Испуганно вскочила с постели, почему-то подумалось, что вошел тот рыжий, фамилия которого забылась уже.
— Кто здесь?!
— Я, Петровский…
В старом расстегнутом пальто с оборвавшимися карманами, в помятой институтской фуражке, в той же черной тужурке с протершеюся подкладкой и обтрепанных с бахромой брюках, худой, нерешительно остановившийся у двери… Ввалившиеся глаза ярче подчеркивали желтизну обтянутого лица. Волосы спадали на лоб отдельными тощими ровными прядями.
Феничка, подходя к столу, машинально поправила волосы и, вставив штепсель, обернулась к Петровскому. Обернулась и застыла у стола, слегка откинувшись назад и опершись о него руками. Выражение лица и всей фигуры у Никодима было измученное, нерешительное; увидев Феничку, — он тоже представлял ее иною, — она показалась ему выросшей, совершенно изменившейся, беспомощное выражение ее глаз, вечно искавших чего-то и вызывающе ждущих, сменилось ясною и спокойной улыбкой, независимой, может быть даже гордой. Молчание было мучительным и напряженным, каждый ждал друг от друга первого слова, от которого, казалось, зависело все, что между ними произойдет в будущем. У Фенички даже промелькнуло, что она теперь не могла бы и любить такого, и ее всю охватила жалость, захотелось быть близким другом, влить в него свою силу. Руки оторвались от стола, Феничка качнулась, тихо подошла к Никодиму и протянула ему руки. Назвать на ты не решилась…
— Никодим, милый, что с вами?..
Петровский взял ее руки, сжал, и голова его опустилась, пожатие ослабело, но он все еще держал Фенины руки, боясь выпустить их, точно после этого он потеряет что-то неизмеримо ценное и никогда уже потом не найдет этого. Глухим, слабым голосом ей ответил:
— Я к вам…
— Раздевайтесь, идемте ко мне, идемте…