Как и всегда, Афонька был молчалив, угрюмо смотрел по сторонам и от боли морщил лицо, отчего оно становилось еще уродливей и страшней — перебитый нос морщился, на лбу появлялись резкие морщины, отросшие рыжие волосы смотались от лежания паклей и нависали на лоб. Целый день он лежал спокойно, но как только приходила на дежурство Феничка, он все время пытался привстать, заглянуть на нее, шевелил ногой и стонал от боли. Гракина подходила на стон, поправляла ногу, — быть может, для этого он шевелил ею, чтобы вызвать в себе острую и нестерпимую боль, лишь бы близко около себя увидеть Феничку, почувствовать ее прикосновение, ради этого он мог все что угодно перенести, лишь бы встретить ее глаза и тихую, спокойную улыбку. Ночью, в дежурство Фени, когда все уже спали, он симулировал свою боль лишь для того, чтобы Гракина подошла к нему. Она садилась на край постели в ногах и успокаивала его.
Раньше, когда она металась, ждала любви, приходила к Никодиму, у ней был невыразимый страх, доходивший до ужаса при встрече и при воспоминании о рыжем монахе, преследующем ее и здесь в Петербурге, погубившем, как ей казалось, тогда Никодима; она чувствовала, что это сделано было из-за нее, Никодим ей сказал это, возвратившись из ссылки. Но теперь, когда она иная стала, переродилась любовью и приняла жизнь спокойно и радостно, и особенно во время войны, — она ведь тоже видела страдания и смерть людей, — это спокойствие стало особенно ясным. Она была женщиной, первое время даже не выдержала голода и жила с Никодимом, но потом и это прошло и стало еще ясней. Она не убивала в себе женщину, не старалась заглушить в себе жажду, но утоляла ее работой. Война застала ее на практике, она сама пожелала этого и осталась в Петербурге на лето в клинике, а когда хлынули первые поезда с искалеченными людьми, — осталась сестрой.
Когда привезли Калябина, она даже не обратила на это особенного внимания и только один раз, когда все знали, у него вот-вот начнется заражение крови, она просидела над ним всю ночь и, перечитывая над ним табличку, вспомнила его фамилию, и у ней ожило прошлое, но прошлое это было за матовым стеклом жизни — у ней она новая и она сама иная теперь — примиренная. Эта ночь над Калябиным спасла его жизнь и ногу.
Последние дни ей все время хотелось спросить его — правда ли, что он предал Никодима и зачем это нужно было ему, она чувствовала зачем, но захотела сама услышать, чтобы и это темное место стало ясным, осмысленным.
Не выдержал сам Афонька…
Целый день мучился тем, что хотел спросить ее, где Никодим и что с ним, точно его мучило это, и вечером, когда все уснули, и Феничка села у стола отдохнуть — застонал. Она подошла, поправила ногу и села на край постели.
Спросил глухим шепотом:
— Фекла Тимофеевна?!.
— Что, Калябин?..
Она всех называла по фамилии, как и все сестры.
— Где теперь Никодим Александрович?..
Феничка вздрогнула, брови слегка сдвинулись на минуту и снова разошлись…
— Был у дяди на фабрике..
— Вернули, значит, его?..
— Вернули…
Минуту длилось молчание. Афонька снова спросил.
— А теперь где он, — не знаете?!
— В военном училище, — призван…
Проснулась своя мысль…
— Зачем он пошел, лучше б ему не ходить туда…
— Призван…
И опять замолчали. Потом Афонька пошевельнулся и застонал…
— Лежите смирно!..
Эти слова ее, ничего не значащие, и дали ему возможность сказать самое главное…
— Фекла Тимофеевна, ведь это я его предал тогда, я…
Как эхо изнутри донеслось:
— Зачем вы, Калябин, сделали это?..
— Неужто вы не знаете этого?!.
Феничка испугалась, почувствовала, что предположение ее оправдалось, а он не мог уже остановиться…
— Кабы не вы, ничего бы не было, из-за этого и я было потерял свою жизнь… И тогда знал, что ничего не сделаю этим, а вот не мог, не выдержал. У меня-то ведь в мысли было совсем другое, правды хотел я, искал ее, тогда может она для меня в вас была, правда-то эта, а вот встретился человек, ведь я у него хотел расспросить и узнать эту правду, целый месяц искал его по пивным, а правда-то эта в вас была, я и тогда думал — через него и к вам ближе стану и правда эта откроется мне из-за этого. Разве ж не свела нас судьба? Помните в январе-то! По смерть не забуду этого.
— Чего не забудете?!.
— Да поцелуя вашего, всю жизнь его чувствую, может через него и я не дошел до точки, а ведь ходил по краю бездны искушения человеческого, аки тать в нощи, а он-то и хранил меня на путях странствия, точно вот звезда вифлеемская, а звезда-то эта вы были, ее свет направлял меня… Повидать бы его…
— Кого?..
— Петровского… Бываете вы у него?
— Нет. Редко…
— Может, зашел бы ко мне?..
— Зачем?
— Ему тоже нужно сказать мне… несколько слов… ведь мы-то с ним одного поля ягодки…
Медленно срасталась нога, и когда Афонька первый раз встал на костыли при помощи Фенички, переступив несколько шагов, он обрадовался как ребенок.
— Фекла Тимофеевна, неужто я буду ходить?..
— Теперь будете.
— И на улицу пустите? Ведь вот я в Петербурге, а что делается — ничего не знаю… мне бы только на людей глянуть…
— Зачем?..
— Сразу б узнал, только б глянуть, а может уж близко это…
— Что близко?