- С добрым утром, ясновельможный па… Ой! Да как же так?! – растерянно забормотал слуга. Его глаза округлились, лицо приняло растерянно-глуповатое выражение. – Ясновельможный пан первый советник… одетый?!
- А что, пану первому советнику в первозданном виде расхаживать? – с аптекарской точностью отмеряя дозу яда, спросил я.
- На бога! Конечно же, нет… Но ясновельможному стоило только кликнуть, я мигом одел бы пана…
- Вот что! – я сразу решил брать быка за рога. – Как твое имя?
- Мацей, проше ясновельможного…
- Так вот, Мацей! Я из Московии, знаешь, наверное?
- Знаю, ясновельможный…
- А в Московии с недавних пор принято, чтобы паны сами одевались и раздевались. Даже самые важные и пышные! Без помощи слуг. Кроме старых и увечных, ясное дело, которым это тяжко… Ну, а я еще не стар и здоровьем крепок, слава Создателю. Потому, хоть я тепе
- А-а-а… понятно… - растерянно выдавил слуга. – Расскажу, ясновельможный…
Снисходительно кивнув, я потянулся было к дверной ручке, но меня опередил стражник. Он осторожно приоткрыл дверь, выглянул наружу, потом с поклоном отрапортовал:
- Все спокойно, ясновельможный пане! Опасности нет!
И первым вышел за порог, положив ладонь на рукоять сабли. Всем своим видом, казалось, он говорил: «Попробуйте только замыслить худое против пана первого советника! Только через мой труп!» Его напарник, также поклонившись, отступил в сторону, пропуская меня к двери, потом зашагал следом.
«Это что же получается? – с легким неудовольствием подумал я. – И в сортир будем заходить с такими же церемониями?!»
Пан ротмистр Подопригора – Пшекшивильский пребывал в самом прескверном настроении. Все раздражало, все буквально валилось из рук, казалось неописуемо мерзким. Одним словом, бравый молодой улан будто каким-то волшебством превратился в дряхлого сварливого старца, измученного кучей болячек, самой безобидной из которых была подагра в особо запущенной степени.
Ему казалось, что щеки и уши все еще пылают огнем от жгучего стыда. Колени и ребра, соприкоснувшиеся на лету с паркетным полом главного зала, до сих пор болели. И точно так же напоминала о себе заметно распухшая кисть руки. Пан ротмистр уже и в холодной воде ее держал, и свинцовые примочки накладывал, но она по-прежнему болезненно ныла, словно побывав в тисках… О, Езус, проклятый московит чуть не оторвал ее! Ладно бы левую, но правую!.. Как, спрашивается, теперь рубиться на поединке с этим неотесанным грубияном Бжуховским?!.. И ведь решительно невозможно ни отказаться, ни просто попросить отсрочки – ославит на все Лубны, на все войско княжеское, как труса… А глупцы подхватят, не разбирая… как там говорят хлопы? «На каждый роток не накинешь платок!»
Даже встреча с панной Агнешкой Краливской не принесла ни успокоения, ни радости. Во-первых, все из-за той же руки. Во-вторых, ротмистр, прежде готовый клясться всеми святыми, что у предмета его грез самый тонкий и изящный стан, самое милое личико и самые прекрасные волосы, опять со стыдом и смущением чувствовал, что сердце и душа все больше и больше тянется к прекрасной московитянке, у которой все точно не хуже, если не лучше… А уж когда сама панна, ничего не подозревая, завела разговор о «княжне Милославской», порученной ее попечению, несчастный улан заерзал, будто на нагретой сковороде. Он стал говорить с Агнешкой еще более сдержанно, почти сухо, отвечал на ее недоуменные вопросы невпопад, ссылаясь на усталость и важное поручение, данное князем, которое поглощает все мысли его… Естественно, девушка, для которой сама мысль, что кавалер может думать о чем-то другом, будучи рядом с нею, казалась чуть ли не ересью, в итоге надулась и торопливо прекратила беседу, также сославшись на неотложные дела. И, не будь пан ротмистр в таком расстройстве, он заметил бы слезы, блеснувшие в уголках чудесных темно-карих глаз панны Агнешки.
Пожилая служанка панны, держась при их разговоре поодаль и старательно делая вид, что смотрит в сторону, скорбно вздохнула. Все они, мужчины, одинаковые…
- Батьку, ты меня знаешь! И горе мое тебе известно. Никогда и ничего я для себя не просил. А вот теперь – прошу! Или требую, как твоей гетманской милости угодно! Дозволь мне идти на Ярему! Пленный божился, что сатана в лубенском замке, и людей у него не дю
Покрасневший от клокочущей в нем возбужденной ярости, Кривонос наступал на широкоплечего грузного человека, сидевшего во главе длинного стола.
Остальные полковники и начальники отрядов, занимавшие места по бокам, словно очнувшись, зашумели:
- Да в уме ли ты, Максиме?!
- Ишь, чего выдумал! Ярема – прославленный лыцарь, всей Европе известный! И не таких врагов бивал!
- Ты нам здесь нужен! Всему войску Запорожскому!
- Не терпится голову сложить, что ли?
- Как смеешь столь дерзко говорить с паном гетманом?! – вставил свой негодующий голос в общий гвалт Иван Выговский, главный писарь.
Кривонос услышал его, и яростно сверкнул глазами, оскалив зубы:
- Смею! И не тебе, чернильная душа, мне то в укор ставить! Не твоего сына на кол сажали у тебя на глазах!