— Друзья, вы сейчас смахиваете на одну картинку. Там так: в собственной вилле пожилые супруги сидят на кухне, завтракают. Вдруг — стена вдребезги, въезжает самосвал. «Извините, — спрашивает шофер, — как покороче проехать в Нью-Йорк?» «А! — говорят супруги, — так это вам надо через спальню, гостиную и налево по шоссе». А лица у них точно как у вас.
Рассказав это, Женя долго хохотал, громко, один.
Ижорцев встал с подоконника, пальцами, прицелившись, сбил несуществующую пылинку с рукава.
— Так. Ну, а действительно, покороче? Вы с чем-то пришли?
Женя трудно поморщился, сводя с лица заклинившуюся улыбку.
— Разумеется, — и повернулся к Рапортову. — Меня беспокоит Краматорск. Когда позвонят, переведи разговор ко мне, Гена.
— Краматорск звонил вчера, — сказал Ижорцев, — Я с ним разговаривал.
— Ах, вот как. А я-то удивляюсь, что за молчание. Вы могли бы, Всеволод Леонтьевич, поставить меня в известность.
— Евгений Фомич, у меня нет времени каждого сотрудника ставить в известность о моих действиях.
Рапортов опустил глаза. Он просто отключился.
— Товарищ генеральный директор, — сказал Женя, — я пришел сюда, беспокоясь о заводе. Там трудные смежники. Я полагал, мой опыт общения с ними пригодится. Но я, кажется, помешал? Может, мне пойти к себе и подождать вызова? По субординации?
Это была полуобида, полушутка.
Ижорцев застегнул пиджак и одернул полы.
— Неплохая мысль. Конечно, мы вас пригласим, Евгений Фомич. Если понадобится говорить о металле. Но, по-моему, там все улажено.
Женя шагнул к двери, дернул никелированную ручку. Серый бобрик действовал безотказно, глушил и шаги и голоса. «Не может быть, — думал Женя, — не может, не может быть. Такого вот, такого».
Он шел обратно по каютному коридору, и корабль уже вовсю штормило. Мотало стены и потолок, выгибало пол. Желудок выдавливало вверх к горлу подступившей морской болезнью.
«Главное, с металлом в порядке, — думал он, спасаясь. — С металлом все хорошо. Больше ни о чем…»
Мне запомнился день — это было после ночной ссоры. Позорной ссоры. Из-за Лялечки Рукавишкиной. Наутро мы с Женей поехали к Директору на дачу. Голова трещала, глаза пекло от слез. Мы дико не выспались. Но поехали. В электричке меня одолевали сомнения: может, Директор просто так обмолвился, что мол, приезжайте, а Женька и готов стараться, едет и еще меня, полуидиотку, с собой тянет… Женя немедленно оживился насчет этого «полу»: полуидиотка — здорово, удачно сказано, просто блеск. Полуидиотка! Сказано в самую точку.
Но меня уже не трогал его сарказм. Я уже одеревенела. О боже, куда мы едем? Куда мы, вообще-то,
Для меня в детстве люди делились на реальных и нереальных. Реальные люди жили в знакомых коммунальных квартирах, ездили в метро, ходили в киношку, покупали у лотошниц сливочные тянучки. О нереальных рассказывала учительница в школе, они стояли на Мавзолее во время парадов или же просто представляли собой несколько алфавитных букв, сложенных в широко известные фамилии. У этих людей не было домашних тапок, тянучек, соседей, должков до получки. Они нигде не жили, ни с кем не ругались, никого не звали в гости. Но весь этот недостоверный, сплетенный быт людей, которые двигали глыбы народной жизни преобразовывали, ломали, создавали, влияли на ход истории подчас в целом мире — делали их еще более нереальными для меня. Я не могла признать в них обыкновенных людей.
Наш Директор был первым в моей жизни, встреченным так близко человеком из «нереальных». И вот он позвал нас, мы едем, куда — за зеленый забор? Что ждет нас там, на директорской даче?
Один раз Таня Фирсова рассказала, как провожали на пенсию мать Фестиваля. Весь барак гудел два дня, женщины готовили еду и несли на общий стол, мужчины бегали в гастроном, все старые звездовцы в гостях перебывали. И приехал, конечно, Григорий Иванович.
Мать Вали Фирсова была уже здорово тепленькая, веселенькая, очень благодарила за почет и выразила это так:
— Вот мои дорогие, расстаюся я с заводом, тута главное мне ни почести, ни чины, мы выпьем по рюмочке, закусим ветчины! Я наработалась с двадцать девятого года и с честью вам скажу: устала я от работы! Лучше утречком посплю!
Стол ревел от восторга, Директор взял руку матери и поцеловал. Кто сидел поближе, заметили — плакал. И в водочке себе не отказывал, это тоже заметили.
Тогда уже поговаривать начали, что Григорий Иванович, случается, подкрепляет винишком свой дух. Да разве ж это не уразумеет рабочий человек? Никто Директору за слабость такое не ставил; наоборот, попроще да поближе его к себе чувствовали. От прежней крутизны характера сохранялся забористый директорский лексикон, который заводские воспринимали как признак бодрости Григория Ивановича и не любили, когда он появлялся молчаливым. Тогда переглядывались тревожно: «Сдает наш Директор…»