В зимнее время было значительно хуже. В театр не пускали, да и не на что было сходить, книги получить было негде, хотя типография и носила звание «Общества распространения полезных книг». Несмотря на запрет чтения, мы все-таки кое-что доставали и читали потихоньку, а иногда устраивали коллективные чтения вслух вроде «1001 ночи», «Пана Твардовского» и т. п., чтобы отвлечь внимание «дядьки». Некоторые из учеников старшего возраста поигрывали в картишки.
Группа учеников, в том числе и я, особо сильно увлекалась стихами Некрасова, звавшими к борьбе за лучшую жизнь. Мы, работники наборной кассы, должны испытывать особое чувство признательности к Н. А. Некрасову. Много писателей, поэтов и журналистов того времени сталкивались с работниками типографий, но никто не подошел к наборщику, как к человеку, никто не обратил внимания на его каторжный труд.
Только Некрасов не прошел мимо, и вот что пишет он о нас в своем стихотворении «Наборщики»:
Резко нападает Некрасов на ненормальные условия работы — на вынужденные сверхурочные:
От чуткого поэта не укрылись и тяжелые моральные переживания наборщика, вызываемые цензурными условиями того времени:
Но тут же поэт напоминает цензорам, что идеи нельзя запереть в тюрьму и что, несмотря на все их старания, эти идеи застревают кое у кого в голове:
Характерны многоточия поэта — они заменяют то, чего нельзя сказать открыто. Но мы-то его прекрасно понимаем и знаем, какие «полезные идейки» усваивали наборщики и как они с помощью тайных печатных станков передавали их дальше в рабочую среду.
Заканчивается стихотворение бодрыми словами, причем Некрасов вкладывает их не в уста одного человека, а в уста масс:
Работа продолжалась в течение всех шести рабочих дней, иногда приходилось полдня захватывать и воскресенья. В воскресенье в обязательном порядке учеников посылали в церковь к ранней обедне, кроме тех, которые несли в этот день дежурство по кухне и спальне.
Был свой хор, на организацию которого отпускались средства покровительницей Стрекаловой, которая во время больших праздников любила послушать песнопения «своего собственного хора» и вручить из собственных ручек опекаемым детям «гостинцы» — по 20 копеек деньгами и мешочек с конфетами.
Большинство же за этой роскошью не гналось: для нас гораздо важнее было, как в воскресенье, так и в праздники, попасть к своим родителям и там отдохнуть, несмотря на убогую обстановку, но все же среди близких домашних, которые с радостью встречали своего малыша-труженика и выслушивали его рассказы о каторжной ученической работе в типографии. Утешить родители могли только следующим:
— Потерпи, сынок, выйдешь из ученья — будешь человеком. Мы тоже терпели, да и сейчас приходится много терпеть, но когда-нибудь этому терпенью придет конец, будет и на нашей улице праздник.
Так изо дня в день на протяжении всего ученичества и шла эта каторжная жизнь…
Выпуск из учения сопровождался обычно пьянкой. Без этого никак нельзя было обойтись, иначе тебя не примут в среду «мастеров». Наградные почти целиком уходили на угощение начальства и наборщиков.
Диким и чем-то допотопным покажется такое положение нашему молодняку, имеющему свой собственный клуб, в котором он имеет одинаковые права со взрослыми рабочими удовлетворять свои культурные потребности. Оклад жалованья по выходе из учения не превышал 15 рублей в месяц, правда, на готовых харчах.
Настрадавшись за многие годы ученичества в «сыром подземелье», как мы называли нашу типографию, каждый из нас стремился поискать счастья на стороне, в другой какой-либо типографии. К таким принадлежал и я.
В 1887 году я оставил типографию, проработал в нескольких московских типографиях, как русских, так и немецких, но картина была везде одна и та же: немногим лучше, а местами даже и худшая.
За время своего скитания по московским типографиям я часто слышал от наборщиков, что у Кушнерева очень хорошо работать, да туда попасть трудновато.