А для Руслана мысль, что на свободе остались люди, которых он знал и с которыми кто-то по-прежнему имеет возможность беспрепятственно общаться, было невероятной и ошеломительной, она причиняла боль, воодушевляла и сражала наповал. Она была как солнце, но и как луна, влекущая к смерти; он мог оговорить многих, мог указать на тех, кто не менее его заслуживал казни. Но незримая рука зажала ему рот. В его сердце не было желания становиться на точку зрения следователя.
В камере было душно и грязно от несоразмерного количества узников, и у многих гноилась кожа. Следователь не заглядывал даже в глазок, чтобы узнать, как живется Руслану внутри, между ними выросла стена, плотина, у основания которой плескалась свежая прохладная вода, и следователь знал лишь, что вся эта братия, вкинутая внутрь, укомплектована в камере как сельди в бочке. По справедливости если, комплектацией это и не назовешь, в лучшем случае посильным созданием условий для жизни. Что могли, то и сделали. Не было большей мечты у Руслана, чем с разбегу броситься в прохладу той воды, но мечта оставалась неисполнимой. Парень не в состоянии был постичь, как вообще случилось, что он оказался в тюрьме. В камере к нему относились настороженно, и в существе своем это было нехорошее отношение. Сама личность Руслана в этом не играла особой роли, и затаенное недоброжелательство было вызвано ощущением, что коль с ним проделали из ряда вон выходящий фокус, наградив клешней, то можно сделать и кое-что похуже. И тот факт, что за клешню Руслан не отвечал, более того, она и досталась ему вследствие благородного поступка, тоже не имел особого значения. Никто не в ответе за свое уродство, но когда тебе достается уродство, какого не может и не должно быть у человека как такового, у мужика, а тем более у авторитетного зэка, тебя допустимо призвать к ответу в самом неожиданном роде. Ищущая камерная мысль не могла мириться с непостижимостью, с тем, что не поддавалось классификации. За то, что ты не такой, каким тебе положено быть, нечеловечен, следует взыскать.