Однако мэр развеял надежды на эту, казалось бы, неотвратимую идиллию внезапным, без предисловий, обращением к весьма конкретным вещам. Правда, он не пообещал зарплаты, ни увольнения нерадивых начальников, и заговорил он, собственно, о чем-то неожиданном, далеком и разве что ввиду этой отдаленности ярком и заманчивом. Ударив кулаком по самодельной трибуне, на которую его вознесла масса тружеников, он громко и убедительно возвестил, что даже бедная церковная мышь мечтает о счастье, ищет сочувствия и любви. Толпа ответила жидкими, неуверенными хлопками. Мэр кого-то сравнил с мышью… Вряд ли их, носителей рабочей чести, стало быть начальников, они чего-то подобного и заслуживают. Но их бедность… это они-то бедны?! Как бы не так! Эти господа вволю набили карманы народным добром! Все в недоумении, тревожно переглядывались.
Но это было только начало, вступление. Мэр, явно разгорячившись, объявил праздник города, наметил день, когда этот праздник состоится — первое число августа — и тут же посулил отвалить из городской казны кругленькую сумму на его устройство. Митингующие были заметно смущены этим проектом, а их вожаки в задумчивости скрестили руки на груди и нахмурили высокие лбы, прикидывая, как в новой ситуации решать проблему невыплат, нищеты и безысходности. Но «кругленькая сумма» уже весьма настойчиво маячила перед мысленным взором по-своему сплоченного заводского коллектива, идея праздника последовательно и, можно сказать, жутко внедрялась, вгрызалась в коллективный мозг. Начальникам, которых в гораздо меньшей степени обременяли материальные заботы, это было на руку, и они встретили инициативу мэра бурными аплодисментами.
Но для мэра это вовсе не было инициативой, это было началом конца его правления, и он знал, что делает. Ему хотелось оставить в народе светлую память о себе, ознаменовать свой уход настоящим карнавалом, и он не вкладывал в свою затею никакой скорбной нотки, — ведь он успел пожить в свое удовольствие и не слишком-то боялся неведомого будущего. Сон нагнал на него именно тот страх, что он может уйти незаметно, исчезнуть без следа, как былинка в поле. Карнавалом он мечтал прославить жизнь, воздать почести ей, а не смерти, которой все живое так или иначе обречено. И он пустился в рассуждения о смысле предстоящего события. Оно произойдет, но это не будет только происшествием, хотя бы и незабываемым, это будет прежде всего мгновением в вечности, которое они, собравшиеся здесь, а с ними и весь город, проживут вместе, торжество жизни, прожитой, пусть и чересчур, на иной взгляд, скоротечно, в совместности, плечом к плечу, в единении, в делании одного дела. Это будет событие, которое они сделают совместным бытием, и он призывает всех оставить дома первого августа свои мелкие, корыстные, эгоистические замашки и вожделения, забыть невзгоды, очистить в душе местечко для радости и выйти на улицу свободными, веселыми, окрыленными людьми.
Люди не очень-то уловили глубокий смысл призыва прожить первое августа так, как им хотелось бы прожить всю жизнь, т. е. поняли, конечно, но оставили в стороне, как бесплодную грезу и обычное в подобных случаях украшение речи. Внешняя же и, на их взгляд, главная сторона обещания — праздник и кругленькая сумма на его устройство — была схвачена верно, и прокатившаяся по Беловодску волна приготовлений и предвкушений напрочь смяла трезвомыслящих, всяких скептиков и зануд, ворчавших, что готовится пир во время чумы.
Наименьшее одобрение затея получила в самой мэрии, среди подчиненных Волховитова. Его внезапная и громкая слава народного заступника и благодетеля в стенах этого строгого учреждения подверглась жесточайшей критике, и ее эхо вызвало на холеных лицах чиновников кислую и презрительную гримасу. Они организовали что-то вроде собственного митинга, протестуя против расточительства градоначальника, якобы ущемлявшего их интересы; они сочли методы, которые мэр, не посоветовавшись с ними, взял на вооружение, популистскими и с аристократическим раздражением заявили, что он пошел на поводу у смутьянов, у подонков общества. Этот стихийный митинг, самую видную роль в котором играла непоседливая Кики Морова, начался в коридорах и докатился до кабинета Радегаста Славеновича, куда толпа его распалившихся помощников ввалилась с грубостью народного бунта, попирающего все нормы и этикеты, сметающего на своем пути социальные перегородки, еще вчера казавшиеся вечными и незыблемыми. Волна гнева подхватила даже дряблого старика Баюнкова, оторвала от его бесконечной канцелярской писанины, вытащила из подвала и привела в главный кабинет, где мэр взглянул на него с немалым удивлением, поскольку, честно говоря, забыл о его существовании.