Пять солнечных дней провел Туз в хижине в пору растущей луны. Дождавшись полной, Кальи предупредила: «Сегодня на землю спускается Ауя. Много чего позволено этой ночью. – И посчитала, загибая пальцы: – Се, оме, йей, науи, – остановившись на пятом, – макуильи! Ты уже прожил здесь вот столько. Утром уходи». «С чего бы это?» – удивился Туз. «Я слишком привыкну, если будешь дольше, – впервые улыбнулась Кальи. – Сейчас войди в мой дом!» И раскрылась до конца.
Содрогнувшись, так что груди едва не взлетели на плечи, а гамак опрокинулся и они выпали на пальмовые циновки, очень смутилась: «Чичи мои порхают, как голуби»…
Ее закатный камень проник в талисман на груди Туза, заполнив пустоту посередине, и вращался, издавая звуки вроде тех, что слышны, если прильнуть ухом к большой раковине. Снимая его с шеи, Кальи сказала: «Он с седьмого неба. Обронила Великая Праматерь, и тогда пришли белые. Теперь он твой».
Устроившись в талисмане, камень стал зеленым, как изумруд. В нем струились перистые облака. Он истекал травяным дуновением. Даже ворковал, будто горлинка, – кауитль, киауитль, куикатль. «Ожил! – обрадовалась Кальи. – Не знала, что поет, – прислушалась она. – Кауитль – время. Киауитль – дождь. Куикатль – пение. Это о времени, дожде и песне, о том, что уходит, оставаясь»…
И ночь уже ушла, а утро приподняло коврик у входа. Камень засыпал, нашептывая: сешикипильшикипильи… «Шестьдесят четыре миллиона, – разобрала Кальи, – столько ему лет! – и попросила Туза. – Загляни в зеркало, чтобы остаться со мной».
Он подошел к мутному стеклу, и оно вдруг прояснилось, точно дом утренней зари. Уже выходя из хижины, оглянулся и увидел, что так и стоит в нем, будто портрет на стене.
Кальи подбросила до шоссе на трицикло. Когда подъехал автобус, надела Тузу только что сплетенную пальмовую шляпу, дала узелок с жареными игуанами, провела пальцем по губам, но уже не глядела вслед и не махала рукой, занявшись делом, – раскладывала на циновках по обочине жабьи кошельки, плоды папайи, плюмажи и веера.
Туз долго видел ее белое платье в красных цветах, ощущая тяжесть сомбреро, тень от которого была особенно свежа и прохладна. Голова чувствовала себя на месте, и мысли приходили неторопливые, как сама допотопная жизнь в тростниковой чосе под пальмовой крышей. «Куда еду? – думал он. – Опять куда-то в “нада”! Надо было бы остаться на следующий век, хотя бы до шестого солнца»… Пока добирался до Мехико, шляпа высохла, пожелтела и стала такой легкой, что в самый раз вернуться за новой, поскольку в голове уже хлопали форточки и двери – начался обычный сквозняк.
Грабеж по-ацтекски
После жары Папаноя в автобусе было прохладно. Вообще очень удобно. Маленькое неудобство состояло только в том, что Туз никак не мог определить, чего сейчас хочется. Но и оно миновало, когда поглядел на девушку у противоположного окна. На подбородке у нее виднелась привлекательная щелочка, какие бывают только у лучниц от частого соприкосновения с натянутой тетивой. Она и дрожала, точно тетива.
«Мучо фрио! – сказала, встретившись взглядом. – Очень холодно! В могиле и то теплей. От самой Калифорнии в этом морозильнике. У нас на Кубе так людей не мучают»…
Когда он представился, удивилась: «Туз? Это аббревиатура?»
«Вроде эсэсэр, – пошутил он. – Означает “ты уже здесь!”»
«Эсэсэр? А что же вы социализм просрали?» – покачала она головой, и никаких оправданий Туз не нашел. «Нам с Фиделем хорошо!» – добавила, стуча зубами.
Ее звали Лурдес, и была она балериной. А ездила в Калифорнию навестить брата, бежавшего по глупости с их острова. На горном перевале Сьерра-Мадре в селении Чилпансинго автобус остановился. «Прокол! – радостно объявил водитель. – Тронемся через час». И удалился перекусить буритасами, то есть осликами из кукурузной муки с мясной начинкой.
В поднебесном этом селении было прохладно. Прямо над центральной площадью висела прозрачная, чуть ущербная луна. Значит, где-то рядом отплясывал беспутный Ауя.
Лурдес совсем посинела и, подойдя к Тузу, еле выговорила: «Окажи по старой дружбе братскую помощь – согрей, а не то умру!» «Охотно!» – сказал он, думая, что речь о бутылке текилы. Уже направился к магазину, но Лурдес развернула и повлекла в приют для проезжающих «Курва пелигроса», то есть «Опасный поворот».
Под потолком комнаты, будоража простыни, буйствовал пропеллер, и Лурдес тотчас его вырубила. Лопасти устало, как у приземлившегося самолета, замерли, и пала нелепая тишина. «В безмолвии все острее, – нырнула Лурдес в постель. – Туз, ты еще не здесь? Рапидо! Быстро!» Каждая ее часть, глядевшая из-под одеяла, призывала к поспешности. Но Туз был как-то заторможен – то ли оставался в допотопном времени Папаноя, то ли влияло высокогорье. Вдруг задумался, снимать ли туристические ботинки, – уж очень долго расшнуровывать.
«Ты же не гринго, а тут не проселочная дорога! – воскликнула Лурдес. – Скидывай! Ну, наконец-то, ты уже здесь. – И потребовала: – Пронзи! Выпусти весь колчан!»