— Конечно, бомбят, — ответила Люся, возмущенная его наивностью. — В Москве уже невозможно жить. Пойдешь в магазин — налет, тревога, пойдешь в театр — налет, тревога… Иногда целый день тревога. Все важные учреждения уже эвакуировались из Москвы.
— Что? — вскрикнул он и перестал шагать по палате. — Как ты сказала? Что за странное слово? Эвакуация из Москвы?
— Ну, конечно, — ответила она, пожимая плечами. — Женщин и детей уже эвакуировали.
— Эвакуировали? Как же так? Почему?
Она с раздражением передразнила его:
— Почему? Да потому, что немцы прут, а наши не умеют остановить их.
— Как это не умеют? Ты помолчи о том, чего не понимаешь! — Снова заходил по комнате, остановился, потер лоб, устало сказал: — Ты сегодня пораньше уйди, у меня голова болит. — Лег на кровать, уткнув лицо в подушку, до боли закусив губы.
Люся поняла, что расстроила его, но не догадалась, чем же. Самого главного она еще не сказала. Она села рядом с ним, погладила по плечу, успокаивая и ласково шепча:
— Ларчик мой, пойми, ведь это даже лучше, что некоторые учреждения уезжают из Москвы, например кинофабрики. Ну скажи, зачем торчать в Москве, когда ее бомбят? В Москве темно, тревожно, а Советский Союз велик, есть такие места, где сейчас греются на пляжах, купаются. И вот, например, ты выздоровеешь, улетишь на фронт, а что мне делать в Москве? Сидеть в бомбоубежище? Зачем, когда я смогу продолжать работу в Алма-Ате?
Прислушавшись к ее словам, он поднял голову, с изумлением посмотрел на нее:
— Разве я сказал тебе — не уезжай?
Она обрадовалась:
— Милый, ты понимаешь, я не могу отрываться от коллектива. Ведь стоит только остаться здесь, и мне не удастся моя карьера. Правда? Режиссер может найти другую. Правда?
Он кивнул, устало опустив веки.
Вдруг она о чем-то задумалась, вытянув трубочкой губы. Огромные ресницы заколыхались, как веера. Постепенно на лице появилась язвительная усмешка.
— Да, да, да, — произнесла она вслух, подтверждая свои мысли. — Мне и в тот раз показалось, что ты рад тому, что я уезжаю. Ты ни разу не поцеловал меня! Да, да, да, тогда мне показалось, а теперь я ясно вижу — ты разлюбил меня!
Он слушал и думал: «Черт побери, даже глупая женщина хитра, как умный мужчина. Ничем их не проведешь. У них на этот счет какое-то особое чутье».
— Правда? Разлюбил? — допытывалась она, обрадовавшись этой новой мысли и стараясь показать себя очень несчастной.
Он вздохнул, ничего не ответил.
— Все ясно, все ясно! Теперь я никуда от тебя не уеду. Слышишь? Чего молчишь? Солги или скажи правду! — Она взяла его за виски и повернула к себе. — Взгляни мне в глаза, взгляни, я сразу узнаю: права я или нет!
Не открывая глаз, он процедил сквозь зубы:
— Доктора мне не позволяют волноваться. Тебе пора.
Она попятилась от него:
— А-а, вот как, ты уже гонишь меня! Не уйду! Так и знай, не уйду!
Преодолевая усталость, он выдавил последние слова:
— Если ты уедешь в Алма-Ату, я буду каждый месяц посылать тебе тысячу рублей.
Она еще колебалась, подписать ли мир, еще ходила по комнате, удерживая ярость, потом сказала:
— Хорошо. Уеду. Присылай, Но когда война кончится, ты поплачешь за это у моих ног. Поплачешь. — И, не подавая ему руки, надела перчатки и вышла.
Ночью Оксана зашла к Миронову. Он сидел на табурете, облокотись на столик, и по щекам его текли слезы. Поставив лекарства, она поспешила уйти.
— Сестра, — окликнул он, — погодите. Присядьте на минуту. Я хочу поделиться с вами своим горем. — Увидел, что Оксана остановилась, медленно продолжал: — Сегодня я узнал, что погибла моя подруга, летчица Катя Бухарцева. Это был такой верный, такой прекрасный товарищ!
— Да, да, — тихо ответила Оксана, — я знаю ее, прекрасная девушка…
— Вы были с ней знакомы? — оживился он.
— Нет. Но я видела ее у одного своего знакомого. Видела и запомнила.
Оба замолчали, углубившись в свои воспоминания. Потом он спросил внезапно дрогнувшим голосом:
— Неужели это верно, что должны погибнуть самые лучшие?
— Не знаю, — ответила она, — но я знаю, что самые лучшие всегда были впереди.
— Это, пожалуй, так, — в задумчивости произнес он. А она, хотя и понимала, что это неудобно, все не могла оторвать своего взгляда от этого большого плачущего мужчины.
В воскресенье, семнадцатого октября, Петр Кириллович, взволнованный, прибежал к Строговым, размахивая газетой:
— Читали? Видели? Что же это делается?
Сергей Сергеевич поднялся к нему навстречу и хотел взять газету, но Ожогин размахивал ею, как белым флагом.
— Вязьминское направление! Больше читать нечего! Понимаете, что творится? Немец к Можайску прет! Удастся ли его разбить на Бородинском поле или придется Москву жечь?