Стоны, крик – показания те же: ничего не помню за безумством и опьянением, у трезвого же и мысли никакой противной царской персоне не было и согласников не имею.
Дано десять ударов.
Иван Михайлович провел в тюрьмах по этому важному делу более полугода. Во все это время он получал кормовых четыре деньги в день. То было обычное содержание тайных колодников. Участь его разрешилась приговором 11 марта 1723 года. Приговору предшествовало следующее рассуждение:
«Изветчик и свидетели показали, что Завесин говорил непристойные слова пьяной. Обвиняемый в расспросах и с пытки показал, что слов тех не помнит от пьянства; да к тому ж с ним случается болезнь, бывает он в ней без ума. Земской приказ согласно с этим известил, что он, Завесин, от безумия пролил в 1718 году в церкви воду святую и надел на себя крышку. Но так как в Уложении (глава IV, статья XIV) напечатано: «Которые всяких чинов люди учнут за собою сказывать государево дело или слово, а после того они же учнут говорить, что за ними государева дела и слова нет, а сказывали они его за собой, избывая от кого побои или пьяным обычаем, и их за то бить кнутом». Того ради воронежцу Ивану Завесину учинить наказание: бить кнутом нещадно».
Каким образом вязалась выписка из Уложения с настоящим делом, когда и где Завесин говорил за собой «слово и дело» – обо всем этом некому было спросить Петра Андреевича Толстого. Может быть, главный судья в свой черед «пьяным обычаем» подмахнул этот приговор.
Впрочем, выписки из законов приводились редко. Инквизиторы – так именовали членов Тайной канцелярии – обыкновенно почти никем и ничем не связанные в своем произволе, зачастую судили да рядили по
Но мы заговорились, а Завесин ждет экзекуции. Проведемте его на Красную площадь. Здесь Ивана Михайловича привязали к столбам, прочли ему приговор и отсчитали нещадных двадцать пять ударов кнутом. Придя с площади, взволнованный Иван Михайлович дрожащей рукою дал расписку: «Ежели я впредь какие непристойные слова буду говорить, то по учинению жестокого наказания сослан буду на каторгу, в вечную работу, или учинена мне будет смертная казнь».
Расписавшись и запомнив смысл поучения, «холоп царевича Алексея» отправился восвояси.
Если бы в конце 1720 года мы отправились в мирную Хутынскую обитель, то приехали бы туда как раз кстати. Вечерком 23 ноября у уставщика отца иеромонаха Никона Харкова была маленькая пирушка. Настоятель достопочтенный архимандрит Вениамин дал ему с клирошанами[52]
пива, и отец Никон созвал в келейку несколько друзей. Мы бы увидели вокруг ведра головщика левого клироса монаха Антония, иеромонаха Киприана Лучанина и гостя из Спасской Старорусской обители иеромонаха Ефимия. Отцы чокались друг с другом немало, пили еще более и стали шумны – пиво, развязав языки, оживило беседу.– А вот что… – заговорил вдруг тихо Никон. – Сказывал настоятель, что архимандрит Александро-Невской лавры Феодосий умер! Да вот молите Бога за государя, ныне-де слышат, что он немоществует. Сказывали мне то проезжие молебщики из Санкт-Петербурга.
– Да пускай себе немоществует, – возразил отец Антоний, как кажется, более других отведавший пива. Пускай его… умрет. Государь ведь человек не бессмертный, воля Божия придет – умрет. А уж тогда… царицу-то я за себя возьму!
Почти три года прошло со времени этой беседы. Три года
18 сентября 1723 года явился к ним иеромонах Ефимий. Его прислали из Синода, куда, по прошествии трех почти лет, он обратился с доносом.
Что было причиной столь долгого молчания?
«В тогдашнее время, – объяснял Ефимий в Тайной, – нигде я не доносил простотою своею, от убожества, и никому, и нигде тех слов не говаривал».