Ратманский воскресил дансантный шедевр Шостаковича. Он не поддался соблазну поиронизировать над сталинскими колхозами. Это была настоящая комедия во французском роде, наподобие “Соломенной шляпки” Лабиша, изящно стилизовавшая советскую танцевальную лексику 1930-х и атлетические выкрутасы физкультпарадов тех лет. Я бы назвал этот ранний балет Ратманского “соц-артом с человеческим лицом”.
В откликах на лопуховский спектакль я читал, что зрители смеялись. И, честно говоря, не верил этому: ну как можно смеяться на классическом балете? И уж совсем не ожидал, что на “Светлом ручье” будет смеяться искушенная американская публика ХХI века. А она, наблюдая за уморительными
Это был “смех сопереживания”, одно из тех маленьких чудес, которые порой рождает подлинный культурный обмен. Недаром среди лауреатов престижной премии “Либерти”, которой отмечались наиболее значительные достижения в области русско-американского культурного взаимодействия, можно найти имена и Ратманского, и Пригова…
Мы говорили выше о двух различных формах святости на Руси и о том, что Веничка Ерофеев выбрал для себя святость юродивого, “безумного”, то есть осуществлял, как сейчас это принято описывать, романтическую жизнетворческую программу. Пригов, наоборот, всячески подчеркивал свою антиромантическую позицию. Он утверждал: “Интеллигенция живет идеями власти, транслируя народу претензии власти, а власти – претензии народа. Короче говоря, она борется за умы. Я за умы не борюсь. Я борюсь, условно говоря, за выставочные площадки, за влияние среди кураторов и за место на рынке”[156]
.По своей (быть может, полемической) откровенности это позиция, скорее, западная, для русской культуры непривычная. Пригов сам себя именовал, как известно, не поэтом, не художником, а “деятелем культуры”. Этим он заранее отметал потенциально каверзный вопрос о качестве своей обширнейшей (а потому неизбежно уязвимой) творческой продукции. Пригову могли сказать, что стихи у него не очень, на что он возражал: “Да нет, я ведь художник”. Или же говорили, что его рисунки плохи, а Пригов парировал: “Ну я же поэт”. Такая стратегия давала ему ощущение неуязвимости, очень важное для изначально застенчивого и неуверенного в себе индивида, каковым являлся Пригов.
Указанный Приговым путь, ориентированный на актуальные западные образцы, может оказаться очень полезным для молодых московских “деятелей культуры”. Не надо только забывать, что сам Д.А.П. вовсе не проповедовал слоган “всё на продажу”. Просто он считал себя профессионалом и полагал, что, становясь им, ты, как он подчеркивал, “принимаешь на себя некий тип служения”.
Рассуждения на высокие темы (которые всегда бывали удивительно ясными, логичными, точными, лишенными запутанной терминологической словесной шелухи) Пригов любил помещать в квазиироническое обрамление. От этого они иногда становились прозрачными, почти невесомыми, похожими на буддийские философемы.
В одном из таких разговоров, в котором и мне довелось принять участие (дело было в нью-йоркской квартире Брускина), Пригов упомянул, что, моя посуду, он впадает в особое, “почти монашеское” медитативное состояние. Я, вспомнив мое любимое приговское стихотворение-размышление на эту тему, попросил “нарисовать” мне его – на память. Пригов согласился без всякого ломанья, совместив в этом акте ипостаси поэта и художника.
До сих пор, моя на кухне посуду, я гляжу на эту приговскую “медитацию”. Вот она:
Банальное рассуждение на тему свободы
Во вступлении к этой книге я писал о том, что неожиданная, поразившая московский интеллектуальный круг смерть Д.А.П. в 2007 году ознаменовала начало “музеефикации” отечественного постмодернизма и концептуализма. Кто-то воспринял это как должное, кто-то – с возмущением, а кто-то просто ностальгически вздохнул. Ведь когда работы еще недавно контроверзного художника вдруг перемещаются в престижнейшие, высокочтимые музейные залы, это знаменует не только признание его заслуг и места в истории культуры. Это также означает, что его страница в этой истории перевернута.
Эпилог