— Ты ставишь спектакли по всему миру. Как режиссер ты можешь опровергнуть или подтвердить распространенное мнение, что лучшие актеры в мире — из русских?
— Безусловно: наши — лучшие. И по внутреннему потенциалу, и по искренности эмоций. У нас школа сильная. Другое дело, надо идти дальше, а дальше, увы, начинается косность. Мы настолько упиваемся тем, что мы самые-самые, — и не замечаем другого, чего не проходили. У нас большие проблемы с театральной формой. Хотя вот парадокс. Главные чародеи формы в живописи, музыке, театре из России.
— А каждый ли артист из наших может работать в твоей эстетике?
— Артист, который работает со мной, должен быть внутренне очень гибким, любить и понимать существование вне текста. Уметь через форму выразить многое. Мне в этом смысле нравятся Евгений Миронов, табаковские ребята, Игорь Ясулович. Но с артистами академического театра, доведись мне там ставить, пришлось бы тяжело. Идеально работать с людьми, которых ты сам воспитал.
В театре мне неинтересно строить что-то свое — левой рукой через правое ухо. Мне важно ставить спектакли на основе традиций, не слишком отрываясь от них и соединяя при этом разные жанры.
— Когда известный психиатр Бехтерев увидел, как великий актер Качалов играет Достоевского, он сказал, что по его игре можно изучать явление раздвоения личности. Ты можешь назвать артистов, которые обладают такими невероятными способностями?
— Знаю двух артистов такого типа — Константина Райкина и Евгения Миронова. Их нервная природа такова, что они мгновенно могут переключаться из одного полярного состояния в другое. Между прочим, когда главный психиатр Москвы Владимир Козырев посмотрел Женьку в спектакле «Еще Ван Гог», то сказал мне, что это абсолютно точная характеристика раздвоения сознания. Заметь, что Женька не сумасшедший.
Хотя наши внутренние диалоги, которые особенно свойственны натурам творческим (есть люди, которым это чувство незнакомо), — это не что иное, как галлюцинации и раздвоение личности. Не надо пугаться — это нормально.
— Интересно, легко или тяжело жить человеку, который больше других думает о потустороннем мире?
— Что бы я ни думал, это не будет иметь никакого значения. Человеку, и мне в том числе тоже, хочется, чтобы его «я» сохранилось в любой форме. «А что если человек запущен на землю в виде наглой пробы?» — однажды написал Достоевский. Вполне возможно, что идет эксперимент, который уже дал много отрицательных результатов, и с человеком, может быть, пора кончать. Скажи, во что можно верить? Я верю только в личный путь и в верность чувств, потому что без этого человек ничто.
Вот в «Старосветских помещиках» у Гоголя на первый взгляд ничего не происходит — такое медленное течение жизни. На самом деле это одно из самых мистических произведений писателя. Оно о том, что все в этой жизни преходяще и гармония в любой момент может быть разрушена силами, от нас не зависящими. Но самое главное в нем мысль — физическая смерть может быть попрана верностью чувств. Ведь Афанасий Иванович уходит вслед за Пульхерией Ивановной. Это сознательный уход, точно такой же, какой был у самого Гоголя. Ведь он себя сознательно умертвил. Его пиявками терзали, в холодную ванну опускали, в мокрые простыни заворачивали, а он только стонал: «Перестаньте меня мучить».
— Предопределение, смирение… Звучит красиво, успокаивает, как таблетка, но как-то грустно…
— Да, это предопределение, которое надо понять и смириться с ним. Нельзя все попытаться объяснить словами. Конечно, надо жить. Конечно, надо верить. Все равно без любви к этой жизни все бессмысленно. В записных книжках у Чехова я как-то нашел замечательное высказывание. Дословно не помню, но суть такова что бы ни происходило, писал он, меня не волнуют ни революция, ни капитализм, ни социализм. Я всему знаю цену: и любви, и женщинам, и мужчинам. Но, зная это, я никогда не брошусь в пролет лестницы с пятого этажа.
Любовь хулиганов