У Мефодиева был знакомый хозяин маленькой словолитни и штамповочной мастерской, эстонец Лийв, сочувствующий рабочему движению. Гаврюша взял на себя труд уговорить его перенести надпись с бумажки на черную ленту. Вечером пошли к нему, опять через всю Садовую — ближе к Сенной.
Александр Лийв выслушал просьбу, долго молчал. Шевеля губами, несколько раз перечитывал слова, нацарапанные на бумажке, смотрел куда-то мимо просителей. Афанасьев подумал — откажет, слишком уж долго молчит. Однако хозяин, все так же глядя мимо, кивнул белобрысой головой: «Ничего. Можно. Это можно. Ночью сделаю…»
А здесь вдруг некто в лисьей шубе растопырил руки — запрещено. Нет, господа хорошие, подвиньтесь. Наплевать, что запрещено. Рабочему люду к запрещениям не привыкать. Все запрещено, дышать только можно, да и то не полной грудью. Отодвиньтесь, господа, от греха подальше…
Хоронили писателя в табельный день, 15 апреля 1801 года. Многие, кого успели предупредить по кружкам, кто хотел отдать последнюю дань уважения Шелгунову, не смогли отпроситься с работы: законы на заводах и фабриках драконовские. Господам позволительно печалиться в любой день недели, в зависимости от обстоятельств и желания, а мастеровщина обязана укладываться со своими, хозяйским интересам посторонними чувствами в отведенное время, когда выключены станки.
И все-таки около сотни рабочих набралось — комитет постарался, Мефодиев оповестил, кто к нему поближе, — Николая Богданова, Климанова Егора, Петрушу Евграфова. А Федор посылал брата — ноги помоложе, — к Володе Фомину, Николаю Прошину. Сходку провели короткую, хотя и не обошлось без словопрений.
— В моем кружке трое не могут появиться на похоронах — аккурат в смене, — сказал Афанасьев. — Но ежели порешите выдать три пятиалтынных, сунем мастерам — всех приведу.
— Тогда и другие запросят. — Прижимистый Богданов хмуро покрутил усы.
— Промежду прочим, кассу собирали не для того, чтоб проценты получать с капитала. — Федор язвительно усмехнулся. — Книжки книжками, а надобно раскошеливаться и на другие нужды.
— Верно, Афанасьич! — поддержал Володя Фомин. — Не банкиры, потребуется — до копейки спустим…
На том и порешили в тот вечер: откупить людей, кто не может вырваться с работы. И сегодня вот пришли с Балтийского завода, с Путиловского, из Варшавских мастерских. Заявились ткачи с Резвого острова, корабелы «Нового Адмиралтейства», слесари от Резиновой мануфактуры. И не просто пришли, а возглавили траурную процессию.
Сотня своих товарищей — это уже не жалкая кучка, которую можно смять десятком городовых, это уже сила. Федор Афанасьевич, поглядывая по сторонам, радовался знакомым лицам. Вон Володя Фомин, наверное, прямо с завода — не уснел переодеться в чистое. Нe парень — бесценное сокровище! Приехал в Питер из Архангельска, сын дворянина… Учился в ремесленном училище. Любопытный хлопец: в личной жизни держится на особицу, друзей не водит, говорит надо. Да и в организации ко всякому делу подходит очень уж как-то осторожно, будто страшится… А ведь не боится, нет. Ежели решит для себя, до последней точки дело доведет. Минувшей зимой что придумал! Учредил рабочий кооператив. Да так важно! Потребительские книжки роздал, собрал паевые взносы… В бельевой корзине на санках возил с Васильевского острова в Галерную гавань всяческую бакалею: чай, табак, кофе, папиросы. Покупал в оптовых магазинах сахар, белую муку, макароны. Привезет домой, сам развесит, раздает пайщикам.
Над ним сперва посмеивались, дескать, нашелся ухарь-кунец! А присмотрелись — серьезное затеял дело. Хоть и небольшая выгода от того кооператива, но все же была: люди к нему потянулись. Почувствовали себя связанными общим интересом, объединенными… А Володя, конечно, мух ртом не ловил, вместе с макаронами стал подсовывать брошюрки, заводил душевные разговоры, помаленьку вовлекал в нелегальное. И так, вроде бы на пустом месте, возник еще один правильный кружок, среди прочих теперь равноправный. Вот тебе и бакалея…
Эх, думал Афанасьев, жаль, что нет рядом Ивана Ивановича, отшатнулся Тимофеев от революции. Не случайно, видать, когда первый раз с ним встретились, намекал он про девок — любить, мол, не станут с бородой. Наверное, уже тогда сидела в его сердце шершавая заноза. Федора благословил на борьбу, свел с марксидами, а сам вскоре женился, переехал в Колпино и притих, словно серая мышка. И что эти самые бабы с мужиками вытворяют, никакому разуму не подвластно! Не-ет, сознательному пролетарию жениться никак невозможно. Женился — для дела пропал человек. Какая уж там революция, ежели дома тебя каждую минуту ждут с кормом в клюве… Хорошо, Тимофеев библиотеку делить не стал и свои собственные книги завещал кружку…