Первые же аккорды моцартовской симфонии несказанно восхитили меня. Казалось, Вольфганг Амадей вложил в эту вещь всего себя без остатка. Слушая эту музыку, казалось, что ты паришь в горной вышине, между небом и вершинами Альп. Моцарт, Моцарт! Какое поразительное и восхитительное природы! Какой Гений!..
Передо мной на широчайшей мировой сцене жизни схлестнулось все вместе: стихии, силы мира, живые люди, феномены, судьбы. Не музыка души — аккорды мировых сил — мрачные, светлые или загадочные, легкие или тяжелые, радостные или скорбные, или то и другое вместе. Но это не только космос, рок и стихии, это живые люди, их судьбы.
Затем мне попался грандиознейший фортепианный концерт c-moll и фортепианный квартет g-moll. Это уже была не собственная психика композитора, а мировая арена, вселенная. Мою голову заполонили все эти страстно-трагичные массовые выкрики и как бы хоры, эти живые всемирные драмы — не бездушные стихии, а огромные страдающие человеческие массы. И я, и художник вместе пропадаем в ничтожестве перед грандиозными образами страдающих людей.
Моцарт не стремится, как Бетховен, обнять миллионы, он уничтожен громадностью мировой картины, горя и лишений людей.
Фортепианный квартет g-moll начинается мрачной и страшной темой рока; затем проносится сверху вниз легкая фигурка, как дрожь по поверхности человеческой массы; затем вторично проносится дрожь и возникает некий вселенский человеческий хор страсти и страдания. Как только заканчивается первая часть — симбиоз мирового отчаяния и ужаса, то звучит andante — тихая, заглушенная и скорбная задумчивость. И тут, как рябь по океану, развертывается и наступает скорбный трепет. Финальные аккорды словно ведут меня по разным сценам интимной жизни людей: по идиллиям, по домашнему уюту, по сельским песням и мечтам — и везде человеческие страдания, безотрадность. И только в последних тактах звучит идиллический мотив рондо. Создается иллюзия, будто художника нет, а мировые силы развертываются и развивается сами. Правда, писать об этом — невозможно, это надо переживать.
Я понял, чего ждал от этой музыки. Она должна была дать мне нечто словами невыразимое — то, что скрыто в молчании, а возможно, мужество, или хотя бы надежду, что все это когда-нибудь прекратится. А может, я просто хотел убедиться, что моя марафонская дистанция подходит к концу.
За ней последовал отрывок из «Реквиема» Моцарта — мощная лавина строгих величественных и вечных аккордов, некий катакликтический гимн. И вот полные трагизма мощные аккорды о боли и печали — печали моей и его, Вольфганга Моцарта, печали мужчин и женщин, одиноких и беспомощных в этом враждебном мире. Моя каморка превратилась в космическое пространство; аккорды, арктически-ледяные и кристально чистые, возвещали о том, как бесконечно далеки друг от друга атомы Вселенной, наполненной загадочным эфиром, а не обезличенной пустотой. Ноты коснулись страшного для человеческого понимания вопроса о бесконечности Вселенной.
Но вот протрубил пронзительный вопль, взывающий к иным мирам, населенным иными живыми существами. Потекли аккорды про мировую душу, блуждающую в потемках вечности с какой-то возвышенной целью и смыслом. Вверх взмыл голос скрипки, изливаясь ликующей радостью — чуждой к прошлому и будущему. И где-то засверкали беззвучные зарницы или промельки света, — эти краткие мгновения торжества Неба над Тьмой и безысходностью. Потом снова вступили мощные траурные аккорды; тональность и высота их сменялась с немыслимой скоростью, они перетекали друг в друга, и творили новые миры, ввергая человека в космическое состояние небожителя. Этот был гимн торжеству радости, аккорды звучали снова и снова, воспаряясь над вершинами духа, перерастая в самую прекрасную молитву из всех, что мне доводилось слышать, чтобы затем превратиться в песнь безрассудной смелости перед ликом мировой скорби и нечеловеческих страданий.
Когда «Реквием» закончился, я вспомнил один из музыкальных вечеров моего приятеля Виктора Толмачева, посвященный «Реквиему». Последний.
Разумеется, Толмачев был в ударе. Я даже заметил, как у него подрагивали пальцы от нервного напряжения. Как будто Реквием, эта заупокойная месса, звучала по его ясной и светлой душе. Как знал, как чувствовал, как предвидел! Через каких-то полгода его не стало.