Я шарил взглядом по комнате, надеясь уцепиться хоть за что-то прочное, но комната тоже стала частью вселенского водоворота. Книги на столе утратили свою материальность. Мне виделись только пустоты между домами. Передо мной явился мир пустот, мир ужаса пустоты — мир без структур, без правил, без законов, мир, где не за что бороться и не за что держаться, ибо ты неотделим оттого, что вокруг, ибо ты сам — зияющая пустота между атомами и молекулами. Меня обуял страх. Не похожий на тот, который испытываешь, когда за твоей спиной стоит Смерть. Нет. Сейчас я боялся, что я песчинка в этом бесконечном мире или ничто. И весь окружающий мир необъятная бесконечность Вселенной. Этот ужас нескончаемой непрерывности Мира был непереносим. Сердце стремилось разорваться на тысячи осколков.
Я тряхнул головой, чтобы сбросить наваждение и при этом хохотнул грубо, зло.
Только комната осталась той же в своем мрачном постоянстве. А музыкальные аккорды Моцарта все звучали и звучали.
В груди похолодело, меня охватила паника. Я попытался взять себя в руки. Опять бежать? Но куда? Конечно же, в Берлин, к Вере Лурье. Жива ли она? Опасность ее жизни налицо — ей угрожали и, видимо, в последний раз.
И я понял, что все вокруг, как и прежде, было в движении. Нет ничего прочного, устойчивого.
Я подошел к окну. Было темно, ночь неумолимо надвигалась.
Рухнув на диван, я заломил руки за головой, задумался.
Нет, я не боялся смерти. Как и сам Вольфганг Моцарт, который написал в последнем письме к отцу Леопольду, почти пророчествуя и совершенно примирившись с близкой потерей близкого человека.
Это было философское утешение родному отцу, который готов был отправиться в последний путь:
«Так как смерть (по правде говоря — genau zu nehmen) — истинная конечная цель нашей жизни, я за пару лет столь близко познакомился с этим подлинным, наилучшим другом человека, что ее образ для меня не только не имеет теперь ничего ужасающего, но, наоборот, в нем довольно много успокаивающего и утешительного! И я благодарю господа моего за то, что он даровал мне счастливую возможность (Вы понимаете меня) познать ее, как ключ к нашему истинному блаженству. Я никогда не ложусь в постель, не подумав, что, может быть, меня (как я ни молод) на другой день более не будет, — и все-таки никто из тех, кто знает меня, не может сказать, чтобы в обществе я был угрюмым или печальным. За блаженство сие я каждый день благодарю моего творца и сердечно желаю того же каждому из моих ближних».
Так и я, следуя великому напутствию великого композитора, встретил бы смерть с благодарностью. Но — что это со мной! — я боялся одного: раствориться, исчезнуть, стать частицей бесконечности. Ничтожеством. Мой организм не подчинялся мне, словно я был в наркотическом угаре, зато рассудок был ясным и трезвым.
Однако вместе с паникой я ощущал странное равнодушное спокойствие. Что осталось у меня в этом пустом и жестоком мире, где ждать милостей от общества, от людей — просто бесполезно? Здесь не во что верить, кроме только во Всевышнего. К чему тогда сопротивляться, идти всем смертям назло?
Я упал спиной на диван, закрыл глаза; голова кружилась все сильней. Я открыл глаза, уставился в потолок. Стены, книги, растения, цветы в горшках, книги на полках, письменный стол, компьютер — все это мчалось вокруг меня, точно в последней надежде спастись и выжить.
Я панически подумал:
«Неужели это и есть жизнь? Без смысла, без цели, без надежды — как у этих цветов в глиняных горшках? Растительная жизнь, жизнь как безостановочный процесс, примитивная технология, руководимая высшими силами?».
«Ах, господа, как же скучно на этом свете жить!» — Так сказал один из героев Антона Чехова, и кажется, попал в точку. Тогда зачем такая жизнь? Вероятно, затем же, зачем и мне: не потому, что в жизни есть смысл, вера, цель, но оттого, что желание жить заложено во всякой божьей твари, а значит, и в человеке, с ветхозаветных времен.
Мысли вихрем неслись в мозгу, но ответных слов не было. Слова пришли позже — из каких-то неведомых запасников памяти, они были словно вырублены из куска мрамора — готовые шедевры словесности. И все же они явились из глубин безмолвия и спасли меня, слова, которые никогда прежде не срывались с моих губ: «Отче наш, Иже еси на небесех!» — Я приостановился на мгновение и продолжил говорить животворные слова: «Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли». Они пришли из ниоткуда, но я знал, что я — и только я один — выбрал их из всех сущих слов. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь» — заклинал я снова и нова. Эти вещие слова стали знаком и символом, в который я вцепился что было сил: «…и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, и избави нас от лукавого». И в комнате стало поспокойнее.
Поначалу незримо, неприметно, но с уверенной поступью в моем сердце утвердилась тишина и умиротворенность.