За рассказом о крушении мечты следует рассказ о нарушении юношеской клятвы, а затем рассказывается история о том, как началась и окончилась первая любовь Михала, как первый идеал «прекрасной дамы» оказался пустой и совершенно ему чужой мещаночкой, чье духовное существо совершенно исчерпывалось банальным и стишками и картинками, которые заполняли любимый ею альбом, переданный Михалу с надеждой, что и он напишет туда что-нибудь в том же роде. Как будто ничего серьезного не происходит в этом рассказе. Он полон милых подробностей; в нем с превосходной поэтической точностью переданы юношеские волнения, переживания и надежды, связанные с первой любовью. Но тем сильнее потрясение, испытанное подростком, тем болезненнее и неизгладимее вынесенная из этого открытия травма.
И наконец, стремление стать живописцем сводит Михала с искалеченными биографиями, со способными, даже талантливыми, но выброшенными из колеи, надломленными людьми, от которых он узнает, что и эта любовь жестока и требовательна, что счастливой и разделенной она может оказаться лишь для немногих, самых лучших, беспощадно испытавших себя и сумевших доказать свое право прийти в искусство и отдать ему без остатка всю жизнь.
Это единственное из пережитых Михалом потрясений, которое основано на справедливом и необходимом требовании, а не вытекает из неустройства общественной жизни. Однако справедливость в этом случае не утоляет душевной боли и не облегчает жизнь такому человеку, как художник Карч, одному из влюбленных в искусство и жестоко отринутых им.
В школе живописи Карча и Желеховского наступает для Михала конец детства и начинается юность. Там Колумб совершает седьмое и последнее из своих открытий перед тем, как проститься с родительским домом.
А из дома, уже с изрядно поредевшей пыльцой на крыльях, Михал попадает в казарму школы подхорунжих, где ему приходится прощаться со многими прежними представлениями о духовной чистоте, о добропорядочности, о любви и откуда он выходит в строю, где рядом с ним, тщательно изготовленные по одному образцу, «затянутые в гладкое сукно», распевая и звеня шпорами, ступают в ногу такие же молодые люди, «полные веры в себя, полные надежды и любви к жизни».
Человеку свойственно сохранять благодарное воспоминание о годах детства и юности, даже если эти годы протекали трудно, в бедах и неблагополучии. Детство Михала по всем внешним приметам благополучно, хоть и далеко не безмятежно. Надо ли удивляться, что обо всем добром и ясном повествователь рассказывает в тональности, порой близкой к идиллической пасторали? Если бы автор ограничил себя одной этой интонацией, его рассказ мог бы показаться слащавым и неправдивым. Он резко контрастировал бы с последующими событиями и не позволял бы понять их. Но в «Мотыльке» такая тональность то и дело отступает перед вторжением тревог и болей подростка. Откуда же они приходят? Михал не упивается идиллией, он глубоко задумывается, и вместе с ним задумывается читатель. И когда наступает час исторической катастрофы, быстрота, с какой рушится искренне дорогой художнику мир детства Михала, уже не является неожиданной. Художник задолго до этого заставил нас ощутить неблагополучие внутри той сложившейся жизни, которая не смогла устоять под первым же серьезным ударом.
Поврежденные крылья, искалеченная психика относятся к тем травмам поколения, какую в Польше критики и публицисты называют «моральным горбом». Когда и как была нанесена эта травма? К прямому и однозначному ответу прийти трудно. Не приходит к нему и Щепанский, но эта его книга в ряду других книг по-своему объясняет, почему прежняя жизнь не восстановилась, да и не могла восстановиться вновь, хоть трудная война и была выиграна. Уже в сентябре 1939 года предопределилось со всей категоричностью, что победа должна стать двусторонней: чтобы сохранить жизнь — не одному человеку, но целому народу, — предстоит залечить не только раны, нанесенные извне и почти смертельные, но и уничтожить давно образовавшуюся внутри организма злокачественную опухоль.