Во флигеле была когда-то столярная мастерская. Михал вспомнил, что в прошлом году получал здесь какие-то ящики для харцерского отряда. Сейчас сквозь двери струился запах новизны. Он хотел позвонить, но звонок еще не был установлен. Из круглой розетки торчали концы проводов. Он робко постучал. Изнутри доносились неясные звуки музыки. Кто-то пел — как будто в пустоте, для самого себя. Он подождал еще минуту и нажал ручку. Дверь отворилась, резко скрипнув не притершимися петлями. Теперь он отчетливо услышал пение. Глубокий женский альт, мягко льющиеся французские слова:
Маленькая прихожая, в которой он очутился, пахла штукатуркой, свежими досками и чем-то горьким и терпким — скипидаром, а может быть, краской. Сквозь полуоткрытую дверь виднелась часть странного помещения, похожего на ангар с высоким, подпертым косыми балками сводом и белыми стенами, светящимися в сумраке осеннего вечера.
Это играл патефон. Потом он начал хрипеть, сбавлять скорость, а слово «amour» жалобно растягивалось по слогам среди нарастающего скрежета. Вдруг мелодия оборвалась, что-то упало, запищала подкручиваемая пружина, и через некоторое время послышалась та же мелодия, потом вступил альт, теперь уже окрепший, словно он обрел надежду счастливо добраться до конца.
Михал постучал о косяк второй двери, но так как и на этот раз никто не ответил, заглянул внутрь.
Он был приготовлен к совершенно другому. Именно это и привело его сюда: надежда найти оазис среди серого, уверенного в своем практицизме и безобразии города. Если бы оказалось, что он должен писать заявление, заполнять анкету в какой-то канцелярии, у него, наверно, сразу бы пропало всякое желание. Но он не мог предполагать, что войдет в этот оазис как непрошеный гость. Перед ним был неведомый ему чужой мир, полный тоски, горечь которой заключалась в мелодии заигранной пластинки, в модуляции низкого женского голоса, в одиночестве чужих воспоминаний. Все это создавало как бы невидимый и тем не менее недоступный шатер в глубине ангара, на возвышении, похожем на импровизированную сцену. Здесь было даже что-то вроде кулисы. Ширма с переброшенным куском выцветшей пурпурной материи была фоном для шезлонга, на котором отдыхал грузный мужчина в зеленом свитере и измятых холщовых брюках. Рядом с ним на складном садовом стульчике стоял патефон. Это было эрзацем квартиры, чем-то ненастоящим — игрой, полной меланхолии. Казалось, что мужчина дремлет. В руке, покоящейся на солидной выпуклости живота, он держал стакан, другой рукой прикрывал глаза. Лицо у него было одутловатое, красное, с висячим носом. Он глубоко дышал, стакан поднимался и опускался на животе, свисающая нога отбивала еле заметным движением ритм мелодии. Было видно, что он далеко отсюда и что окружающая его действительность — эта, находящаяся за пределами песни, — не имеет в эту минуту для него никакого значения.
Кто это был? Карч или Желеховский? Из короткой заметки в газете, где сообщалось об открытии школы, Михал знал фамилии обоих художников. Он решил, что это Карч. Сейчас ему казалось, что именно так он себе его и представлял.
Пластинка опять приближалась к концу, и патефон опять начинал хрипеть и замедлять темп. Предполагаемый Карч открыл глаза, приподнялся на локте. Потянувшись к патефону, он заметил у двери пришельца. Некоторое время он всматривался в него затуманенным, тусклым взором, как бы силясь что-то вспомнить. Потом снял мембрану и остановил пластинку. Не отводя взгляда, поднес к губам стакан, в котором было немного золотистой жидкости.
— Ну что? Готовы подрамники? — спросил он сердитым голосом.
— Простите… Я… я хотел записаться.
Художник широко зевнул.
— Я думал, что вы от столяра, — сказал он.
Он опустил ноги на пол и сел. Голова у него качалась, он протирал глаза кулаком.
— Коньяку хотите? — предложил он, поднимая с пола наполовину пустую плоскую флягу.
— Нет, спасибо, я не пью.
Мужчина налил себе и посмотрел исподлобья.
— Почему?
— Потому что я… — Михалу вдруг стало стыдно за свой возраст, за гимназическую форму, — харцер… — закончил он почти шепотом.
Карч рассмеялся. Не очень громко, с добродушным сожалением.